Эдуард Беляев.

Тайные тропы бесславия.

Выдержки из книги.

 

К ЧИТАТЕЛЮ

Слово большого уважения

Все, как известно, возвращается на круги своя, или новое вершится, как старое. Отыскав его в 2007-м в челове­ческом океане (а произошло это спустя двадцать три года после нашего последнего разговора на территории окруж­ного военного госпиталя в Ташкенте, где он лечился после ранения и тяжелой контузии) я обрек себя на «проклятие» вновь утонуть в мире одного из самых интересных из встреченных мною в жизни людей. Эд, Эдик, Эдуард Всеволодович — так называют его друзья, просто знакомые и подчиненные. А их у него всегда было гораздо больше, чем у других. И дело не только в поразительной живу­чести Беляева, удивительной воссоздаваемости, приветливости и готовности в любой момент прийти на помощь.

Это тот редкий офицер, у которого в служебной характеристике было написано (немыслимое для того времени!): «непримирим к несправедливости».

Этот тот открытый, никогда не отводящий взгляда, никогда не унывающий, преисполненный оптимизма, и смелый человек, который никогда не перекладывал ошибки и проступки на других, не прятался за спинами товарищей, не прикрывался авторитетами (мне сдается, их, абсолютных авторитетов, у него вообще не было); напротив, брал на себя наши лейтенантские «скверны», осознанно понимая, на что он идет, и чем это чревато для него.

Это тот начальник, который нес ответственность за всех, был до щепетильности уважительным к подчиненным и коллегам, и никогда не кичился своим «особым статусом»; до удивительного располагал к себе, и честен был в отношениях. Законы офицерской чести присутствовали в нем глубоко, не нарочито показушно, то был поистине кадет прошлых времен. Мы подозревали в нем дворянское происхождение (опоздавшего вовремя родиться!), хотя тогда не принято было об этом говорить вслух. Он гнушался невежд и презирал духовную чернь, и нас тому научил. У него не бывало отчаянных ситуаций. Он застолбил в наших головах, что бывают лишь отчаявшиеся люди.

Это тот профессионал, которому принадлежит «рекорд» в военной журналистике, навряд ли, способный быть кем-либо «побитым»: Эдуард Беляев на протяжении тринадцати месяцев подряд (!) занимал первое место по «золотым очкам» за лучшие опубликованные материалы, и столько же раз награждался призом им. Троицкого как лучший журналист. Мы, не шутя, признавали: он — легенда в военной журналистике. На редакторском отделении Военно-политической академии, где он учился, и где учились многие из нас, мы после военных очерков Константина Симонова изучали публикации по «военному делу» нашего бывшего начальника и всегда товарища и друга — Эдуарда Всеволодовича.

Всего этого старательно могли не замечать только недалекие люди или неудачники, изъеденные желчью зависти и самоуничижения от своей же микроскопичности, и полной несостоятельности рядом с ним. Но не в сравнении с ним — эти величины несравнимые. Я вам, читатель, для полного понимания личности Эдуарда Беляева открою маленькую тайну: он настолько порядочен и самодостаточен, что его невозможно унизить. Это — гены, это — кровь. Можно нарушить его права, но оскорбить просто невозможно.

Человек — экспромт, он любит и умеет рисковать, и делает это самозабвенно, и с шармом красиво.

Данная книга — это не отклик на очередную кампанейщину в патриотической теме и не отработка одного из опротивевших социальных заказов «про войну и долг интернациональный»; рукопись, прежде всего, — свидетельство неучтожимости слова истины. И — неоскудевший дар, невзирая ни на что: ни на лихолетья нашего времени, ни на лихие удары его судьбы. Как мне кажется, уважаемый читатель, вам предстоит познакомиться с творческим трудом необычным, даже в наше время открытости и гласности.

Оспаривая замечания и утверждения Эдуарда Всеволодовича о «советском Вьетнаме», я, тем не менее, не насылал на него проклятий. Ведь их в его адрес и без того будет хватать с лихвой. Обидно, что несправедливых. Но сколько бы ни изгилялись в словесном блуде недоброжелатели, а караван-то идет. Эд Беляев — не просто жив курилка, а прочно стоит на ногах, в достоинстве пребывает, не разменивается на злоречия и пересуды, счастлив в семье, любим детьми и женой-красавицей, и пишет же — талантливо, искристо, вкусно, правдиво — сердцем пишет. А, главное — смело и честно.

Моя же точка зрения такова: надо уметь прощать человека, а для этого стремиться его понять. Графу Льву Толстому принадлежат слова (к великому писателю обращаюсь неслучайно, ибо ему «достается» от автора книги): «Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться… А спокойствие — душевная подлость». Эти слова, без всяких натяжек, без присваивания себе права судить, что неправо, скоро соотносятся с личностью Эда Беляева…

Итак, перед вами раздумья офицера необыкновенно сложной судьбы — кавалера ордена и солдатской медали «За отвагу». Он участвовал в боях: в пешей цепи мотострелков; побывал в засадах с «каскадовцами»; ходил с разведчиками в тыл душманов; участвовал в прочесывании кишлаков с десантниками; снимал с поля боя под огнем раненных спецназовцев; прикрывал, стоя у турели, экипаж подбитого вертолета («летуны» зависали, а он отмахивался огнем, умудряясь при этом еще и фотографировать); прошел две Панджшерские операции; ходил на «мероприятия» в составе афганских подразделений, и видел войну их глазами, и с «той стороны». Заметим, его никто не принуждал » в бой бежать», мог и не подвергать себя риску. Он исполнял и другие «деликатные» задания, о которых мало кто знал. Гордиться хотелось, что он — наш «командир». Как пример для себя вынес как-то раз, узнав со слов одного комбата, что «твой шеф» наотрез отказался обрядиться в бронежилет: «Брось, капитан, не надену — у тебя солдаты, вон, без них. Стыдно».

Это были недлительные командировки, но как он успевал повсюду? И куда его только не забрасывало, и где он только не побывал!.. И кто только не побывал в его кабинете — «афганском блиндаже» — проездом в отпуск или возвращаясь в Союз по замене: генералы и рядовые, журналисты-международники и корреспонденты дивизионных газет, служащие советской армии и коренные афганцы. Наведывались и холеные персоны из международных миссий. И какие это были встречи! Надо было самому видеть эту искренность нескупых мужских отношений и большое уважение, проявляемое взаимно. Карта Афганистана, с отмеченными местами боев, которые он «не со стороны наблюдал», и автографами «посетителей», стала предметом раздора меж нами, чуть было в рукопашной не сошлись, когда он расстался с офицерами отдела.

Нет военных корреспондентов той поры, кто бы ни вспоминал с теплом Эда Беляева: от газетчиков «Правды», «Известий», «Красной Звезды» и до милых нашему сердцу «дивизионщиков». Я насчитал более двадцати авторов, которые в своих книгах хвалебным возгласом: «Осанна» — вспоминают Эдуарда Всеволодовича. Я не говорю уже о тех, кто честь в себе сберег, гордость не поправ и совесть сохранив, несут благодарность к этому человеку через всю жизнь за его участие в их судьбах, и достопамятную «Беляевскую школу».

Я со всей ответственностью и правдивостью утверждаю — ни в какой другой газете Советской армии не было такого коллектива журналистов — сплоченных, толково пишущих и открыто, по чести живущих — как у «боевиков» Беляева. Нам завидовали светлой, белой завистью. И я тут высказываю не свое мнение. Это мнение коллег – волею судьбы разбросанных по пяти континентам земли…

Так вот, дорогой читатель, перед вами раздумья офицера, кадета, удивительно интересного человека, не только имеющего свое видение действительности, но и способного постоять за него, словно бы то боевой рубеж.

Что делать, он «всегда говорит про другое.».

Р. S. Мне стоило немалых усилий, чтобы взять с него слово чести, что он даст мое предисловие без купюр. В его протестах («Толя, ты меня фанфаронишь, выставляешь перед читателем, как перед невестой для сподобства ей; поздненько, брат, венцом грех прикрывать; спасибо, что не разучился умению среди жизненных развалин смеяться, да подтрунивать над собой») не было жеманности и ложной скромности: он — таковский.

АНАТОЛИЙ ЧИРКОВ, военный журналист

———————————————-

П О С В Я Щ А Ю:

Воину - «Афганцу», не пришедшему с войны…

Воину — «Афганцу», возвращенного судьбой…

Ты прости нас, Солдат!..

Детям моим:

Эдуарду и Артуру - из шестого колена военных, -

да минует их горькая чаша сия — война подлая!..

Матери, Жене, Другу –

Иванне светлому огоньку теплого семейного очага нашего!..

===============================

Выражаю глубокую и особую благодарность:

Глушакову Гертруду Семеновичу - не посекшего повинную голову, и взявшего с меня слово, что я когда-то все опишу.

Верстакову Виктору Глебовичу - моему нравственному «реабилитатору», благодаря которому уродилось мне душу живу сохранить.

Маевскому Василию Васильевичу - спровоцировавшего меня в пору долгих часов споров и раздумий серьезно взяться за рукопись.

Слоневской Ольге Владимировне - приношу искреннее благодарение за прикасание к порядочности, добросердечное участие, отзывчивую поддержку и явление моего скромного труда широкому кругу читателей.

Признателен всем тем прекрасным людям, которые потратили время на интервью, консультации, рекомендации, советы, уточнения, правки, замечания, допустили к своим воспоминаниям, позволили щедро воспользоваться их мыслями и строчками.

Спасибо всем, кто одобрил написанное и восхвалил.

Отдельное спасибо и тем, кто без ложного заблуждения, в силу своих стойких убеждений и воспитания, прошелся по мне катком своего личностного восприятия и миропонимания.

==============================

 

Тайные тропы бесславия

= Фрагменты книги =

Война — это наивысшее проявление физических, моральных и психологических способностей человека. Даже самые стойкие, тренированные бойцы подвержены стрессам, и ломаются, совершая непредсказуемые поступки.

В Афганистане наш солдат еще раз проявил свои лучшие качества. Его выносливость, храбрость и самоотверженность вызывали уважение. Он долг свой армейский выполнял мужественно, стойко, до конца, как и подобает настоящим воинам. Низкий поклон ему и всем его товарищам за это.

Но и уважение к ним давайте, наконец, познаем. Постигнем без дураков и возвышенных ненужностей. А то ведь порой уши вянут от досужего трепа и трескучих фраз. Опять же, в угоду кому-то или чему-то…

Маршал Советского Союза Сергей Федорович Ахромеев, на встрече с военной прессой, в марте 90-го воскликнул, не скрывая своего раздражения и недовольства:

«Да сможете ли вы понять все, что происходило в конце семидесятых в мире?! Сможете ли посмотреть на события по — государственному?! Ну и что вы сможете понять и оценить в вашем возрасте?»…

А я вот теперь в возрасте, и хочу оценить. И не по-государственному. Там, в коридорах власти, всегда кому-то нужна, чаще всего заказная, удобная правда суть лжи и обмана, скрываемыми за частоколом высокопарных словес, унижающих нормального человека дурацким простодушием. По-государственному -это когда не надо правды. Я ищу в себе отваги, чтобы не оступиться от простых библейских истин. Мне близка и понятна, например, догма: «Не убий!». Не убий, и — все! Нравственность — абсолютна!..

А остальное от лукавого: и — на то был приказ, и — к тому нас готовили, и — таково было наше исключительное специальное предназначение, и — порешили мы единственно нехороших.

(Интересно, а какие нравственные критерии признаны обусловить «хорошесть» любого человека? Или об этом в школах для подготовки профессиональных убийц не учили, или забыли рассказать).

Или вот еще могучий постулат, завернутый прямо-таки в философскую обертку самого высокого качества, и нещадно эксплуатируемый повсеместно, и кому не лень: «Война — выше человеческой справедливости». Сказал про себя, и — стрельнул в живое. Без сомнения и всякого угрызения совести…

Не беру на себя смелость утверждать, что выявлены и обозначены все подводные течения, все пружины, задействованные в афганских событиях. Мы вдоволь нахлебались всякой мути в залихватских публикациях об афганской эпопеи. Может, у меня тогда и не хватало седых волос, которые внушали бы доверие маршала, но осталось много злости и желания делать эту работу, собирая годами по крупицам «наш Афганистан».

Афганистан — наших вдов и сирот, наших иссохших в горе матерей, изувеченных душ наших калек, стоящих на паперти с протянутой рукой, и просящих милостиво хлеба. Из простуженных и пропитых в безнадеге глоток которых натужно выхлебывается хриплая, булькающая жалость и скуление, подобное звукам побитой дворняжки. А ведь когда-то рвался наружу их голос в бою, призывая к атаке, и мощь того голоса была так высока, что разрывы в своем наглом утверждении на поле батальном меркли и гасли. Может, и не орали: «За родину!», но это подразумевалось. Всегда. Кто честен был в бою — открытом, огневом. Но что-то родина моя сегодня не очень норовит: «За Васю!».

Не все, прошедшие ужасы войны, возвращаются домой с ранениями, но главное — никто не возвращается домой прежним.

Кто-то вышел из Афганистана, но не из войны, положив начало бесконечным метаниям по разным конфликтным уголкам бывшего СССР и мира. Кто-то выжил, но потерял себя, а затем семью, детей, близких, потерялся и в мирной жизни. Самоубийства, явные и скрытые — последствия ран и болезней все еще выкашивают бывших «афганцев».

… Произошел немыслимый парадокс:

Мы так неистово плевали в мертвых,

что оплеванными оказались живые.

Участник штурма Дворца Эвальд Козлов рассказал о безруком солдате-афганце, которого встретил у церкви. Он просил милостыню. «По-заправдешнему», а не как те, которые подъезжают за подаянием на такси — промышляющие нищенствованием цыгане. (Подобные картины: где и «афганец» на паперти, и когда наемный инвалид притворно жалобится — уверен, видели многие из нас, но на Козлова ссылаюсь предумышленно, о нем будет отдельный разговор).

А сколько их, увечных и калек, разбросано по Руси и державкам — СНГ; по темным старым церквам, скудно озаренным красными огоньками свечей, и плачущими под горькое страстное пение: «Волною морскою… гонителя, мучителя под водою скрыша…». Сколько стоит в этих церквах людей, прежде никогда не бывавших в них, сколько плакало, никогда не плакавших, страдальцев, несчастных, потерявших всякий образ человеческий. Сколько их с пергаментной кожей, тянущие к людям иссохшую руку; и читает в глазах у прохожих, «афганец», то презренье, то жалость, то скуку. Они ни на что боле не уповают — лишь в скорбном коленопреклонении и в глухом молчании замрут перед ликом святых, в их мерцающем отражении угадывая себя в счастливом босоногом детстве. Кто знает молитву — неслышно произнесет внутри себя. А кто — и затоскует пронзительно по войне.

Оттуда, из тех мест, где Ясельда — река тихая, где болота пинские, где пойменные луга затканы изумрудной зеленью на просторе Белоруссии, где сельская церковка на отшибе, в притул которой устроился никудышно ухоженный погост, пополненный Афганистаном, — оттуда блокнотная запись со словами служки при святилище и местечковом некрополе. Евстахий, еще молодой, но одновременно старый, замшелый, кожей лица похожий на участок необработанной, заброшенной земли, приступал к разговору, трижды перекрестившись на кресты храма и в сторону многих кладбищенских крестов. Крестов очерненных, покрытых плесенью, мхом, зеленоватых, склоненных веком; и ладных, недавно взваленных — еще не утративших колера свежеструганной сосны. Евстахий, сержант-афганец, не тужась, ровно и по-будничному, открывал мне глаза на философию войны, ведал непонятную мне до сего житейщину.

«Тоска по войне — значимое ощущение того, что живешь на земле в уважение к себе и в нужности для других.

Война — страдание и одновременно освобождение от притворства, лицемерия, грязи души и очерствения сердец.

Дело не в том, что ты, пересилив себя, не кланяешься пулям; ты не пресмыкаешься ни перед кем — вот главное, вот вершина самодостаточности, вершина человечного бытия, или просто — гордого существования человека на земле».

Неужто истина не в вине, а в тоске по войне. Неужто это и есть жуткий символ нашего строя: воин-инвалид, стоящий на паперти? Ратник воскреси из мертвых, омытый равнодушием снующих вокруг, до которого никому дела нет, для которого одно ублаженье — несказанным светом сияет круглая церковь, сил ему придавая. А он под нею — калека, изгой. И кто виноват?.. Да полноте выдумки выискивать. Один виноватец — государство? Да — оно. От его имени отдавались приказы солдату, и оно — подлое — никогда не позаботится об увечном.

От того, конечно, «афганцу»- страстотерпцу не легче, но не плачет он о заповедной лжи. Положил в свою бедную котомку орден войны, на самое дно — металл тяжелее крошек хлеба, — и стоит так себе, буднично, прокалывая до самого центра земную твердь стоптанной самородной деревяшкой — протезом.

Несчастье не бывает в полбеды. Еще более страшная картина, чем безрукий солдат, влачащий существование побирушничеством, мне явилась в Судаке. Мы с Василием Васильевичем Маевским шли по на-бережной в сторону Генуэзской крепости к причалу № 119.

У столба № 26 (записал) увидели жалкий комочек в изветшавшем тряпье. Существо изнеможенное, сине-пропитое, трясущееся. И совершенно безмолвное. Белесые, ничего не видящие, глаза. Кожа иссушенная, покрытая коростой и гнойными язвами, обсиженными мухами. Хотел написать — назойливыми, и было бы это неправдой. Потому что они, мухи, для существа были терпимы, просто на гнойном пиршестве на них не обращали внимания и от них не отмахивались. Насекомые питались разлагающейся плотью другого существа — человека, вкрай опустившегося и опустошенного. Жалкая скрюченная фигура сидела на корточках, обложенная пустыми бутылками из-под водки, вина, пива. В шаге — экскременты. Зеленые жирные мухи про-являли эксцентрический вкус, поедая дерьмо и смакуя десерт — желтый гной открытых ран.

Переписываю из блокнота: «Женщина. У столба конура, неловко и неискусно устроенная из обломков шифера и старого листа жести. Логово мелкого зверька — грызуна, одинокого, неплодящегося, беззащитного, гонимого всеми… Звериным чутьем она учуяла перемену погоды перед чередой дней с грозами и штормом, и исчезла. Будем надеяться, что ее не «исчезли», и не Бог прибрал. 29 августа 2006 года».

Мне удалось с ней поговорить только один раз. Эта женщина для меня осталась без имени. Говорила — работала хирургической сестрой в полевом госпитале в Афганистане. И я ей верь. Безоглядно. Она называла мне фамилии полковников медицинской службы: Виктора Ходова, Виталия Старчи, Константина Константинова, Игоря Цыганкова, медсестер главных и старших, и медсестричек. Полковника Ходова я хорошо знал, и о нем, награжденном орденом Красной Звезды, писал в газете «Красная Звезда».

… То есть заведомо каждый защитник отечества должен не утомлять себя высокой моралью, библейским осознанным послушанием, жить в согласии с божьими заветами. Он априори лишается права думать. Хорошо — пускай, задумываться. В принципе, у солдата нет прав, только — обязанности. Его сердце должно выполнять одну-единственную физиологическую функцию — качать кровь, и упругие эластичные мышцы не смеют допустить слабинки в бою. В те самые секунды, когда его хозяин — сотканный из заветов Ильича и подобных душегубов; смастеренный из спесивой податливой плоти; освященный психологией закоренелого бандита из подворотни, которому старшой — «бугор» наказал исполнить дело грешное, — станет убивать другое сердце, сердце врага своего, коего ему призначит политик и командир.

И будет боец пунцоветь от усердия, громко сопеть в несуетной сноровке тренированного заведенного механизма, постреливая вокруг, кромсая штыком повстречавшееся тело и разметывая по сторонам в запальном остервенении гранаты ребристые. Сжигая в пламени атаки, всех и вся. Губя живое на земле, и самою жизнь. Солдат не должен слышать стук человеческих сердец.

Женщина, заламывавшая в горе руки над телом своего убитого ребенка. Кроха-ребенок, плачущий на холодной груди матери, застреленной бездумным зомби. Старуха, уткнувшаяся в зелень своего огорода и испачкавшая кровью клюку свою, и скудный несобранный урожай. Бомбы рассеянные в ночи на спящие города… Ракеты, с ухоженными обслугой телами, и выпущенные в свободный полет на села… Дым, который пластится по земле, и отравляет и крыс, и людей.

Все это и много другое оправдано будет, коль на то прозвучал приказ, и выполнен он был беспрекословно. Бездумно, значит. Без всяких предрассудков. Моральных. Дело станет только за потребными словами. Типа: «Солдат выполняет приказ, и этим он всегда прав». Безоглядно. Безоговорочно. Так простенько, незатейливо, но с пафосом и силой вякнет хорошо поставленный закадровый голос очередного документального фильма о чекистах — воителях, штурмовавших Дворец Амина. Это — год 2009-й…

А в августе 1995 года на просмотре документального фильма, снятого по книге генерала Дроздова (о нем много еще будет сказано), и обсуждения ленты, из зала прозвучал вопрос: «Юрий Иванович, как вы считаете: насколько ваша деятельность разведчика совместима с понятием нравственности?». Лицо Дроздова мгновенно преобразилось — у губ легли две жесткие складки. Он ответил коротко: «Это — война!».

И добавить, вроде бы как, нечего: суровое слово сурово уронено — война. Которая — все спишет… И понятие нравственности, в том числе. Которая в окопах (и умах командиров!) — есть априори вещая химера. И невдомек кому-то и некоему: трагедия войны заключается в том, что все лучшее, что есть в человеке, используется для совершения худших преступлений. Войну хорошо слышать в залах, да тяжело видеть в опаленных боями полях. … Культ силы вне моральных ценностей — фальшивая драгоценность. Пренебрежение нравственными общечеловеческими устоями стали проявляться у нас в стране давно. Красные оборванцы, поднятые на бунт Лениными и их многоликой кликой, отличались душевной скупостью, которая по мере расползания «революционной магмы», перерастала в исключительную черствость, а затем в безжалостность тупой верноподданнической крестьянской силы, ставшей культом гегемона. Не тогда ли мы, как нация, стали ослабевать, а чуть позже и совсем стали слабы духом. Отсутствие морали — удел слабых ничтожных рас. Это общеизвестно!.. Это есть аксиома бытия!.. Совершенно свободен только морально ориентированный человек.

Самое страшное, что в политике нашего государства не находилось достойного места для истинных, именно общечеловеческих моральных ценностей. Не в чести были святость (если не считать заклинания коммунистических вождей и их заветы), благородство, порядочность по отношению к своему народу, не говоря о других народах. Чего стоит один «Моральный кодекс строителя коммунизма», утвержденный XXII съездом КПСС в октябре 1961 года, следуя указаниям которого мне надлежало воспитываться самому и воспитывать своих детей в духе «нетерпимости к врагам коммунизма…» — непримиримости к человеку любой иной общественно-экономической формации. Изливать дочерне-сыновью любовь следовало «к социалистической Родине, к странам социализма» и надлежало быть беспредельно преданным «делу коммунизма».

Иными словами, следовало неукоснительно и искусственно насаждать в детском сердце чувство ненависти к какому-то неизвестному парню Джону из штата Содружество Вирджиния. Сеять в сердце ненависть, ненависть и еще раз ненависть, разрушая трепетный духовный мир невинного создания, самой природой закодированного на восприятие добра.

… Повторюсь — я не увенчан лавром,

и много ошибок скверных осталось за спиной.

В них, прежних, — грусть моя, и там, позади, не осталось подлости.

И корить за них меня не надо, знаком я близко с самоукорением.

Пенять глазам моим, и лгать, умышленно смещать акценты, желая плоско, по-крестьянски, опорочить.

Не судьи мне вы все.

В свой час, перед кем надо, я — предстану: это — неизбежность.

И, как говорят шкодники — школяры: там я и без «сопливых» объяснюсь. О главном же сейчас: рядом со мной шагают по этой спертой жизни дети мои, мама их и жена, и хрен знает, сколько в запасе лет осталось, но ради ребят своих и Голубки Нашей Ненаглядной, — не солгу…

И не солгу еще и перед Солдатом! Афганцем!

Горе претерпевшим, и чести не поправ!..

Постигшим высшую добродетель — верность самому себе!.. Преданность долгу ратника!..

Верность Родине своей!.. И — дому своему!..

===============================================

А вот теперь и отступление к месту. Вкусное, на мой взгляд.

Январь 2010 года. «Находимся через века» с Васей Потаповым.

Кадет.

Красавец.

Умница.

Единомышленник с отроческих времен. Мы с ним неподалеку расположились (или нас расположили офицеры-воспитатели — что более точно!) в самом нижнем ряду общей выпускной фотографии. В овальных ячейках, где собраны в ясной череде отважные разгильдяи — упрямые мальчишки с характерами твердыми, с убеждениями «не как у всех», с неведеньем в ту пору гладкой перспективы на будущую успешную карьеру.

Меня после выпуска поперли из летного училища. Вася сам «поперся» из войск десантных, в которых, как он утверждает, «банально заскучал».

Для разумения рассказчика — его жизненный путь:

Суворовское училище;

Рязанское воздушно-десантное;

Закавказский военный округ, Кутаиси, разведрота 337-го пдп 104-й вдд.

Отрядили служить к грузинам после продолжительной «задушевной» беседы с тезкой — командующим ВДВ генералом армии Василием Филипповичем Маргеловым. В канун облавной травли им зверя в охотничьих угодьях прилегающих рязанских лесов и между двумя папиросами «Беломорканала», им же выкуренных в присутствии ершистого, но подающего надежды «голубого берета» — как тот виделся несколько притомленному Василию Филипповичу. Загонщики заждались в темном бору, сотоварищи при ружьях извелись в ожидании за стеной кабинета, вторая папироска истлела, пепел обронился на колени генераловых штанов, и все было сказано. Напоследок, под занавес промолвил добрый начальник: «В общем, тебе самому решать — думай, Василий».

Думать уже не хотелось, а вспоминались впрок выученные «контрольные» фразы — знак уважения и вожделения: гамарджоба (здравствуйте), сатсьиви калмакхи (сациви из форели), мадлоба (спасибо), гого, ра тькьвени сакхели (девушка, и как тебя зовут). И все это — по-грузински. Знал, стало быть, куда «лыжи навострил» мой товарищ — в Кутаиси город.

Туда, где за высоким забором разведроты, и чуть наискосок, и еще малость дальше — прядильно-ткацкая фабрика выдавала продукцию «на-гора», и юные девы Кавказа прядали и ткали, несправедливо лишенные собственного внимания к себе за ударным выполнением плана. Но разве заборы — это препятствия, а расстояния — преграда для тренированного мускулистого тела бойца и податливого ласкового тела юной ткачихи.

Откушав форели и послужив разведчиком, Василий Потапов направился «для прохождения дальнейшей службы» в МГИМО (Московский государственный институт международных отношений — куда поступил, не столько по охоте, сколько из-за элементарного принципа); ДА (Дипломатическая академия МИД — учебу завершил диссертацией); ООН (с этим, надеюсь, ясно); СОВ («cease of вusiness» — что означает на языке дипбюрократов: прекращение работы в связи с выходом в отставку или на пенсию по выслуге лет).

Свидеться (питаю расторопную надежду, что пока!) не довелось — он то в — Испании, а намедни перекочевал в Швейцарию, а завтра, глядишь, возвернется в какую-нибудь горячую точку жаркой Африки, где доводилось бывать ему не раз… Мне за ним не поспеть. Хотя твердо решили: выпить водки и проговорить до утра. Такая перспектива меня вполне устраивает — буду тянуться жить.

Дальше привожу его письмо, ничего не меняя в оригинале.

- Насчет Резуна. Знал я этого хорька в Женеве. Не то чтобы хорошо, просто в одном доме, но в разных подъездах жили. Ты бы видел, какой срачь оставил в своей квартире этот офицер ГРУ, сиречь дипломат женевской миссии, после побега! Я в Африке такого не видел! Куда смотрели кадровики ГРУ, принимая его на работу, не понимаю. Представь себе невзрачную, смердяковского типа личность, изгрызенную всевозможными комплексами супермена. Какой там спецназ! Этот(занудный) свою бесцветность по жизни и работе скрашивал активной общественной и партийной работой.

Любопытно то, что из-за него я попал в весьма дурацкое положение, чреватое неприятными последствиями. Дело в том, что миссионное начальство узнало об исчезновении Резуна спустя три или четыре дня после его побега. Ну, не вышел человек на работу, так ведь он «разведчик», чего задавать лишние вопросы. К сожалению, этот вопрос задал миссионный бухгалтер, когда Вова не пришел за зарплатой. Это было необычно даже для разведчиков и выходило за рамки нормального поведения совзагранработника! Началь-ство, естественно, забеспокоилось. И было отчего: домашний и служебный телефоны молчат, на звонки в квартиру никакой реакции, служебной машины нет на месте. Начальство посовещалось и приняло решение немедленно собрать в кинозале миссии всех своих сотрудников, а заодно и сотрудников международных организаций. Зрелище, я тебе доложу, было не для слабонервных. Представь себе, десятки сотрудников международных организаций, расположенных рядом с миссией, как муравьи пошкандыбали в сторону представительства в самый разгар рабочего дня. Все это выглядело как нехилая мобилизационная акция.

Заместитель постоянного представителя (представитель нашего МИДа в Швейцарии Зоя Миронова в то время находилась в Москве) почти шепотом проинформировал присутствующих о том, что по некоторым достоверным сведениям, «террористы похитили советского дипломата». Произнеся эту ахинею, он призвал всех соблюдать максимальную бдительность: типа — «враг не дремлет, в нем звериная злоба, смотри в оба!»

К сожалению, я также был приглашен на это совещание. По старой раздолбайской привычке занял место в последнем ряду зала. Озвученный вариант похищения, естественно, не произвел на меня никакого впечатления, и я негромко сказал своему приятелю слева, что таких людей как Резун нельзя похитить; их можно лишь склонить к побегу за бабки. И добавил что-то про «неуловимого Джо», что его, дескать, нельзя поймать, потому что он нахрен никому не нужен. Сказал и забыл. Собрание быстро свернулось, потому что говорить было не о чем. Спускаюсь по лестнице в фойе миссии. У последней ступеньки лестницы стоит шеф безопасности (официальная должность старшего офицера КГБ), с ним еще двое симпатичных ребят. Шеф берет меня нежно за локоток и тихо так приглашает к себе в кабинет. Соглашаюсь — куда деваться.

Заходим. Шеф садится и начинает сверлить меня взглядом. Сверлит минуту, сверлит другую, потом вкрадчивым голосом говорит: «Ну что, Потапов, рассказывай, что тебе известно. Ты ведь с ним в одном доме живешь, не так ли?» По-современному это просьба озвучивается как: «колись, Вася, пока не поздно». Поначалу я на него смотрю, выпучив глаза, как кот, который гадит на сечку. Потом вспоминаю крылатую фразу, где «скорость стука» обозначается «скоростью звука», и меня разбирает смех. Пытаюсь объяснить, что это была хоть и неуместная, но шутка. Верят, но не до конца. Словом, после досконального допроса «под протокол» шеф отпустил меня с богом (по жизни он был правильным мужиком, и мы с ним даже сдружились, так сказать, семьями) и посоветовал следить за «базаром», и держать свой язык в ж., если будут проблемы со слежкой.

Завершился этот идиотизм довольно быстро. Советская миссия так достала швейцарские власти своими неоднократными требованиями принять меры по поиску похищенного дипломата и пресечению действий террористов в стране, что спустя некоторое время швейцарцы организовали через прессу утечку информации о том, что бравые «джеймсы бонды» склонили «сокола военной разведки» к измене и переправили через Францию в туманный Альбион, где он и поныне успешно выступает в роли «гандона» многоразового использования. Прости, Эд, за грубость, но большего он не заслуживает».

Вот такая занимательная история!.. В воспоминаниях славного друга — кадета: Васи Потапова. И добавить-то, вроде, нечего.

===========================================

Икнулось ли в те минуты Амину? Или он, не подозревая о надвигающихся событиях, находился в эйфории оттого, что удалось добиться цели — советские войска вошли в Афганистан. Сегодня Хафизулла собрал на парадный обед членов политбюро, министров с семьями. Все с детьми, и смеха много. Настроение было прекрасное. Возвратившийся накануне из Москвы, Панджшери заверил: советское руководство удовлетворено изложенной версией смерти Тараки и сменой лидера страны. А предстоящий визит Амина еще больше укрепит отношения с Советским Союзом.

Накануне офицеры — хохмы ради — постриглись наголо, под «ноль». Солдаты, глядя на командиров, увидели в этом своеобразный знак, и, охваченные коллективным экстазом заразительного примера, или чтобы отвлечься от все больше охватывающего беспокойства, тоже сбрили с голов волосы — без сожаления лишившись условных проводников скверных мыслей. Были мальчишки молоды, обожали жизнь. и, скажите, когда чудачествовать и делать маленькие глупости, если не в их возрасте. Растущая, как опара, пустота от напрасно гонимой мысли о дне грядущем, завтрашнем, обуревала. Хотелось отвлечься, успеть сделать что-то очень значимое и большое — так, чтобы на всю жизнь — а за неимением возвышенного подходило и тривиальное изменение «фасона стрижки». Может, потребность в признаке-обереге была, и примету в том увидели. В них, приметы, можно верить, можно не верить. Тем, кто верит, всегда легче — есть уверенность, что раз сегодня с утра ничто не предвещало плохого — день должен удаться.

Тем более, в канун боя. Как говорил Булгаков, скверно не то, что человек смертен, а то, что он внезапно смертен. Тем, кто верит по большому счету, легче жить, и легче умирать. Летчики не любят фотографироваться перед полетом, афганцы никогда не скажут: «увидимся завтра!», не прибавив тут же: «Иншаалла!» — если бог даст. И на войне неверующих не бывает…

… Пока отцы-командиры взбадривались Москвой, на временном постое, у Дворца, слонялся люд, неприкаянный и обреченный приказом. Ничего не изменишь — ты и неволен, и стыдно перед товарищами трусишкой быть и выглядеть им. И потому смешок — без причины, и усмешка — без умысла, и лицо — без морщинки (за бледностью — не разглядеть), и сердце — готовое принять » рубец потрясения». Утром на завтрак накормили верблюжатиной. Вкусно, хотя и не доварено, да и ничего не поделаешь — высокогорье, мясо долго упревает. Выдали бойцам КГБ афганскую форму: мягкие куртки и брюки из шинельного сукна, такие же мягкие кепочки с козырьками.

В 14.00 в кабинете командира отряда майора Холбаева руководитель операции полковник Колесник собрал всех участников и соучастников предстоящего штурма: и своих, и чужих — до поры до времен приданных. Генерал Дроздов, декоративный зампотех, переквалифицировался в замполиты, и изложил политическую обстановку, и призвал, заклиная и мобилизуя (это офицеров-то!), выполнить задачу образцово, не жалея живота своего, ибо: «сейчас вы услышите не приказ полковника Колесника, а — приказ Родины». К чести присутствующих такая смысловая подвижка смеха в «светелке» убогой не вызвала. Как и последующий акцент: Амин — тиран, по его указу убивают тысячи невинных людей; он есть поганец, предавший дело Апрельской революции; и — о, чу! — змий подколодный, вступивший в сговор с ЦРУ. (Было промолвлено: с Центральным разведывательным управлением США. Последнее, с нажимом, уточнение — США — адресовалось, по всей вероятности, «неграмотным дехканам — мусульманам»). «И да сказано в Коране, что за перемену веры — смерть» — поставил точку в своей торжественно-патетической речи генерал-майор КГБ.

Юрий Иванович обращение закончил в мертвой тишине. Комического эффекта не произошло. Народ пламенел божественной ревностностью к исполнению долга, и думал. Кто о чем, а капитан Анвар Сатаров о том, что хуже Дроздова выступить уже было нельзя: » Может статься, переволновался уважаемый генерал, иначе как объяснить, что такой бредовой зауми поразвешивал по нашим и своим ушам. У нас самый молодой солдат, из тихонь, неприлежный на политзанятиях, да и тот прекрасно раскусывал: ЦРУ в данном контексте — это ложная лживость и смешище, позорно придуманное на потребу дня и под конкретное событие. Тиран просил о военной помощи и вводе войск в Афганистан не у Соединенных штатов, а у Советского Союза. Как ни короток час у солдат для раздумий, на веру слово командиров не всегда принимается. Тем паче, коли посул необдуманный и выужен из дежурной обоймы идеологических караульщиков: нетленных идей и мифов, политических лозунгов и программных документов партии». (Ух, как он его: капитан — генерала).

Рядовой Бердымухаммад Джумаев — рядовой из второй роты — вспоминая свой боевой путь в Безмеине, в родных пенатах, так припомнит час ожидания атаки: «27-го нас построили, замполит лейтенант Солижон Касымов объявил, что Амин — предатель, и мы должны выполнить задание Родины — уничтожить его. Каких-то особенных чувств у меня тогда это заявление, что Амин — предатель, не вызвало. Выдали боеприпасы. Сказали, кто и в какой машине сидит, и что должен захватывать. Наш взвод блокировал пехотный батальон».

- Слушай, Анвар, а может все куда проще — ты рассерчал на Дроздова за отнятый им у тебя кусок хлеба замполитовского? — спрашиваю у Сатарова. — Не-е-е… чего это кстати — пусть себе говорит заезжий москвич. Ну, а дальше что было? Дальше полковник Колесник зачитал боевой приказ, и командиры рот, взводов, отделений и групп настраивались как идти убивать. А еще Василий Васильевич довел — на всякий случай — до сведения офицеров КГБ, что до спешивания у дворца, все они являются рядовыми членами экипажа, соответственно подчинены старшим машин и обязаны беспрекословно выполняют их команды.

Необходимое пояснение людям цивильным. Командир машины — будь то ефрейтор или генерал — это бог и царь, которому беспрекословно подчинены все члены экипажа: механик-водитель, наводчик-оператор, личный состав десантного отделения. Даже если среди них есть генерал и еще генерал, единоначальник над ними один — командир машины. Тот же упомянутый ефрейтор. Он принимает единолично решения, отдает приказы, несет всю полноту ответственности, и с него спрос. Все сидящие в броне — ему не указ. Они материал, из которого он, командир, лепит победу. Повезет с командиром — поимеют успех. Не повезет — такая «сэ ля ви» — жизнь и судьба. И грузом тяжким неуспех ложится на душу одного — командира. Что бы при этом не исполнили и не сотворили его подчиненные — худо ли, добро ли — ответчик, повторяю, один — командир.

Военные это хорошо знают, и стойко-безропотно дают себя подчинить в боевой обстановке. Поэтому, когда вы встретите в литературе эпические эпизоды о бравых чекистах, которые правили экипажами и управляли огнем на первом этапе штурма, не верьте — мужики балагурят, байки сказывают, баланду травят. И не более того. Себя они упомянули, достойно показали, в чести поддерживают друг дружку, но по чести не обмолвились и словечком о том же прапорщике Кучкарове — командире машины — и его заместителе. Который — тоже поясню — не для блезиру назначен заместителем, а по причине весьма простой — если командира убьют, то он, без секунды замешательства, дальше поведет за собой остальных. При таком правиле, нет надобности судачить, спорить, голосовать коллективно за кандидатуру «приемника» в бою, в котором не до поисков консенсуса.

==========================

У наших вездесущих чекистов неоднократно встречал в записках и в открытых выступлениях милые проказы: как тревожными ночами хаживали в рейды по тылам супостата «ковпаковцы новой формации» и как в глухой темени они бодрствовали, обрекая себя на стужные лежки вокруг и впритык Дворца, неустрашимость и неусыпность демонстрируя самим себе и друг другу. В секретах не курили, громко не разговаривали, нужду не справляли, а только лишь «со вздохом вкруг себя взирали грустными очами», наблюдая местечковые миграции людишек при погонах и берданках; их несуетные маневры по заученной ходовой тропе: кухня, караульное помещение, блокпост, и брали себе в ум, как лучше будет в час атаки -их сокрушить. Смельчаки от «Грома», которым сам черт не брат, вообще ни фига не смыслили в ведении разведки, для них это был — лес дремучий и стены темные. Они были обучены и натасканы всего только — «выстораживать» террористов и прочую «точечную нечисть». Их учили действиям в зданиях, когда нужно было «локализовать» террористов в определенном месте — комнате, зале, коридорном закутке, но осуществлять масштабный захват домов и дворцов — это было не их задачей, а потому им и не вменялась широкая «пехотная» подготовка по ведению боя в городе. Однако ж, чего-то именно представители этой спецслужбы, неуемно и многажды повторяясь, бодрили читателей и слушателей небылицами о проведении «разведывательных мероприятий по линии КГБ — предстоящей задачи бойцов нашего элитного спецназа по захвату резиденции Амина».

Профессионалами, мастерами своего дела, были ребята из «Зенита» — КУОСовцы. Именно они -диверсанты и разведчики. Каждый из них — дока и штукарь; им и карты в золотые руки. И этих зубров, безу-словно, использовали по назначению: надо думать, знатно исходили и исползали парни пути-дорожки, изучая подходы к целям захвата, и, если представлялась такая возможность, то исследовали и сами объекты. Любые объекты, но только не Дворец — им туда дорога была заказана. По простой причине. У них, наступающих, было только два маршрута выдвижения: дорога-серпантин и лестница, ведущая от подошвы холма и до площадки перед дворцом. О карабкании по склонам много говорилось, вопрос этот, надо думать, рассматривался при планировании операции — отсюда и появились «штурмовые лестницы», и закрепленный за ними офицер КГБ. Но в итоге никто не сошел с «накатанного» маршрута, и вероломно не пер в гору по откосам. Поэтому, наверное, не случайно в последующем разработчики замысла захвата так настойчиво уповали на «минные поля» вокруг дворца. Мины — вымысел, послуживший оправданием несостоявшимся маневрам «вразброд по откосу: по одному по-пластунски и группами — перебежками», на совершение которых попросту не было времени, а еще — что существеннее — искусности и сноровки действовать «по-пехотному». В пользу утверждения, что мины — это выдумка, говорит и такой очевидный факт: у Колесника под рукой были саперы. Но им в принципе не ставилась задача на обнаружение мин, и, подавно, никто и никогда не вел разговоров о планируемом разминировании перед штурмом. А те два маршрута: дорога и лестница — были изучены досконально, буквально до сантиметра, — что не составило особого труда. По колее, ползущей уединенно вверх по склону, аллеям и тротуарам советники-чекисты не только колесили и бродили часами, но именно они, ответственные за организацию охраны резиденции, передавая передовой опыт в стережении, прекрасно были ознакомлены с каждой выбоиной на асфальте и с каждым отдельно лежащим камнем. А «внутренности» Дворца, вычерченные на схеме, с письменными и устными пояснениями советников, будут без задержек, точно и в срок, доставлены руководителям; и тот же самый генерал Юрий Дроздов, в порядке поставленной задачи, распределит каждый конкретный метр обозреваемой на чертеже площади между каждым конкретным бойцом. Так что, расхожие доводы трубачей-чекистов о «ночных шпионских бдениях» — отставить. Как бы это ни было привлекательным для собственной жены или соседки, и как бы это ни теснило их груди от распираемой гордости за воина отважного, в ночах бредущего, долгом влекомого, — все равно — отставить.

«Особист» Байхамбаев, не сомневаясь в последние часы в благонадежности подопечных, позволял себе пиалу зеленого чая в обществе парторга старшего лейтенанта Рашидова Анвархона Ганеевича, и выслушивал его жалобы, что комбат отмахивается от проведения партийного собрания. Особист чувствовал некоторое неудобство по причине того, что никак не мог взять в толк: парторг выдает ему конфиденциальную информации, которую надо зафиксировать с соответствующими выводами, или от скуки просто валяет дурака, считая не состоявшееся партсобрание предметом светской беседы. И как отреагировать на заявление парторга, что замполит Сатаров не проявил высокой сознательности, и прямо сказал коллеге, дескать, нечего понапрасну тратить дорогое время подготовки к операции на «всякую муру». На возмущение Анвархона последовал ответ: » Все — амчикты (хлесткое словцо из узбекского фольклора), ты мне надоел, и пошел ты — .» (дальше по-русски, и очень понятно).

Дорогой товарищ Джалилов Джурабой, как его называли в батальоне — «дядя Жора», никогда не унывающий весельчак с прибаутками на разные случаи жизни, батя, майор, кормилец, он же зампотылу -и все в одном лице — привез тушу верблюда, и сказал — ешьте, всем хватит. Но почему-то в этот раз не разродился шуткой, а молча отошел прочь.

Военврач капитан Артыков Абдурасул Бекбетович ежедневно пополнял автоперевязочную, объезжая посольских и советников при афганском госпитале. Последние, скрытно от афганского медперсонала, украдкой пополняли баулы капитана, желая, чтобы даваемое не пригодилось. Артыков ставил перед комбатом вопрос ребром: «Моей бригады и машины будет недостаточно. Решайте вопрос, как быть с раненными, каким транспортом и куда их вывозить». На ровном месте, и — задача. Не думали, не гадали. Казалось, все учли, а это неприятное, о чем и думать не хочется, упустили. Стали ладить и наверстывать упущенное. Холбаев к Колеснику, тот повыше. И ничего конкретного в ответ. 26 декабря на «большом сборе» в посольстве полковник Колесник задал, неудобный, как оказалось, вопрос: «Что делать с ранеными?».

- Было такое тягостное молчание, и я не помню, по-моему, представитель посольства, сказал: «Вообще-то задачу надо выполнять». Никто не сказал, что не надо помогать, но никто и не ответил. Мы поняли, что основное — выполнить задачу. А как слова эти солдату донести, я себе не представлял, — рассказывал Василий Васильевич.

Медбратьев не было в бою, и истекали кровью бойцы в прерванной для них атаке, пытаясь извлечь индивидуальный медицинский пакет. Из их товарищей мало кто хорошо освоил простую повязку наложить. А если б даже мог — не смел он выходить из боя. Я знаю похвальбу такую: его ударило при мне, и он упал, я обошел его и на отброшенную руку не наступил…. Вот так. А еще знаю вот эти вот слова старшего лейтенанта Намозова (уж лучше было их не слышать, не ведать):

«Во дворец моя группа вошла вместе с руководителями операции, когда стрельба практически прекратилась. Рядом с центральным входом, у лестницы, я увидел тяжело раненного связиста отряда (рядового Шокиржона Сулайманова. — Э. Б.). Парня можно было спасти, но он умер от потери крови».

========================

ИЗ ОТВАГИ — ДЕВЯТАЯ РОТА

Девятую роту, об этом и сейчас мало кто знает, специально готовили для Афганистана. Накануне ввода советского контингента, в ноябре 1979 года, старшему лейтенанту Валерию Востротину, проходившему службу в г. Фергане в 345-м парашютно-десантном полку, было приказано укомплектовать подразделение для выполнения специальной задачи. Ему предоставили право по собственному усмотрению отбирать людей, и этих волонтеров могло быть до ста процентов. Уникальность роты подтверждена тем, что до самого вывода войск из Афганистана она принимала участие в неимоверно сложных, порой почти невыполнимых операциях. Ее отправляли в самые опасные точки. Она вошла в историю Вооруженных Сил и учебники для военных училищ. О ней, увы! к великому угрызению совести, сделали картину.

Режиссер Федор Бондарчук слепил мерзкую легенду

1 декабря рота прибыла в Афганистан. Первоначально ее планировали использовать в операции «Дуб», которая приказала долго жить, и семнадцатого (после последней неудачной попытки снайперов уничтожить Амина 16-го) — отправляют в Кабул, во временное подчинение командиру «мусульманского» батальона майору Холбаеву. Все, кто знал личный состав роты, в разных частях света и в разное время, не сговариваясь, отмечали, бросающуюся в глаза, особенность десантников: это были ребята подтянутые, гренадерской стати, дисциплинированные, опрятно одетые и хорошо подготовленные в военном деле. В их расположении было тихо, спокойно и даже уютно. Там и команды подавались вполголоса. Атмосфера достоинства ощущалась.

Прекрасные ребята готовились к бою. Милые и добрые мальчишки, смотрящие широко раскрытыми глазами на только-только открывающийся перед ними мир. В зрачках тех, еще не потерявших детства, отражалась нечаянная радость и наивный восторг от постижения самих себя. Им, молодым, в мечтаниях за дымкой — маревом никогда нескончаемой юности, грезилось населить свой праздный круг бытия, никем не вдыхаемым больше воздух, кроме как он сам и Она. А в эти глазища накидали скабрезности, пустые глазницы шестерых погребленых понудили слезиться. Незнайкою в солдатский котел полезли, да в угоду дяде далекому из-за моря отхаркотились, да роту легендарную опустили…

Это я так о Федоре Бондарчуке: создателе картины «Девятая рота». Юра Нерсесов из Санкт-Петербурга первым крик поднял, пока другие под хрумканье попкорна, приютненько умастившись попками в мягких креслах кинозалов, переживали виртуальные баталии про Афганистан и роту десантную, девятую.

«История, которую мы снимали, рассказана бойцами 9-й роты, бодро вещал в октябре 2005 года Федор Сергеевич почтительно внимающей ему журналистке «Российской газеты». Она про то, как эту роту забыли, когда выходили из Афгана». Правда, чуть позже, видимо поняв, что заврался, Бондарчук сменил тон и пластинку сменил. В следующем интервью от 17 ноября, выяснилось, что бой советских десантников, которые «как идиоты защищали свою Родину» все же развивался по-иному, а нам показана «литературная трактовка событий». Литературная трактовка с точностью до наоборот. Глядишь, эдак за хороший куш свой следующий фильм режиссер посвятит разгрому советской армии под Берлином. В утверждении таком нет ни грамма выдумки. 8 мая 2007 года, означая годовщину победы над фашистской Германией по «европейскому календарю», президент Соединенный Штатов Дж. Буш, который младший, в своем выступлении ни одним словом (подчеркиваю — ни одним словом!) не обмолвился об участии Советского Союза во второй мировой войне.

Смотреть супербоевичок Бондарчука тошнотно:

Учебное подразделение — дом умалишенных, этакий лоходром в уразумении теперешней молодежи, заселенный остолопами, охламонами, пентюхами – словом, скопище придурков. Командиров – как офицеров, так и сержантов – в том обиталище нет. Один контуженый прапорщик с уголовными ухватками – чистый урка. Он и правит бал. Зато водки — хоть залейся, и штатная профура имеется, которую все по очереди прибирают к рукам и телу. Молодые ребята, словно, вертухаи на зоне, где, если верить Довлатову – герою фильма, такое процветает. «По Феде» феня получается — не армия, а банда неряшливая… Сергеича прям -таки клинит на лагерной тематике. Прибывает «его войско» на Баграмский аэродром, и там охранники с собаками повсюду. Собаки заливаются — лают, их поводыри — тоже нечеловеческими голосами с ругней — бранной и черной — кромсают небо и солдат. И на взлетно-посадочной полосе бочки с топливом, куда подбитый самолет с «дембелями» врезается! (К слову, самая дорогая сцена – взрыв самолета. Она готовилась и снималась 17 дней и стоила 450 тысяч долларов). Кто и где видел на ВПП склады горюче-смазочных материалов? Кроме Бондарчука, думаю, больше — никто. Да разве что, Юрик Коротков – сценарист, и примкнувший со своими операторскими пируэтами – затейник Макс Осадчий.

Ребята наши вообще бараны баранами. Средь бела дня духи проходят на высоту, их никто не видит один пейзаж рисует, другие просто дурью маются. Непонятно, почему их на месте не перерезали. Да и «духи»… ну один в один сослуживцы адмирала Колчака, идущие в шереножном строю под барабана дробь, и прямиком на чапаевскую Анку — пулеметчицу. По «душманам» из крупнокалиберного пулемета почти в упор лупят, падает несколько человек, а остальным — хоть бы хны. Да еще из второго ряда какие-то клоуны стреляют. Детский сад засел в обороне с игрушечными «трататалками и пих-пахами», а не боевое подразделение. Офицер один, хотя реально в том бою их было шесть, и Илья Муромец былинный, которому все ниже пояса — единственный и неповторимый в героизме, прапорщик Хохол. Он же — игривый, небрежный, отчаянно смелый Федя Бондарчук. А присмотрись без дилетантства — актерское дуракаваляние. (Чу, в душу плюнул Лидочке Ткачевой, ведь это именно она исповедалась, слезку смахнув после киносеанса, и вечером, после принятого душа, в грезы подалась (цитирую): «Потом на экране появляется Федор Бондарчук. Для меня была потрясением его игра. Он там просто невероятный, красивый и такой сексуальный, что я его не узнавала. Там было много красивых мужчин, но Федора не затмил никто».

У меня с патологией все нормально, а поэтому продолжу об экранной войне 9 роты без сексапильности домохозяек. Что-то придирчив, однако, к одиноким женщинам, забывая, что если была радость ночи, то злобу дня как-то не замечаешь).

Вот еще знатный бред: прапорщик, продающий оружие «духам», патроны, о чем все знают и молчат. Случалось и такое — будем честны, но втайне злодействовали. А если бы узнали товарищи — пристрелить б запросто. Афганистан это не Чечня. Войдите на сайт афганцев «Розыск», найдите № 159, прочитайте: «Прошу откликнуться тех, кто помнит ротного старшего лейтенанта Александра Галунина (позывной Венера-6), списанного по ранению на должность замполита роты и позже — парторга батальона. Так же прошу откликнуться тех, с кем были вместе на боевых, на Саланге, Чарикаре, Базараке, Гульбахаре и прочих местах в Панджшере. Есть кто из роты Радчикова, с кем были вместе на операции? Продавцов боеприпасов духам Кудрова, Бакова и Россовского видеть не хочу». И это много лет спустя.

А Федя даже это сволочество с продажей поэтизировал в своем художественном замысле.

Солдаты — ровно дебильные детишки, постоянно визжат, плачут. Или вдруг начинают стонать, что патронов нет, хотя рядом свои и чужие трупы лежат, бери, у кого хочешь. Да еще разместились самым дурацким образом на гребне высотки, наверное, чтобы было лучше моджахедам целиться, и о смене позиции не думают. Как свалились в одном месте, так и строчат. Конечно, если воевать учились у приблатненного придурка, который только и может зазря руки распускать… Словом, опустил Бондарчук всю роту. И понапрасну они стерпевают оскорбительное унижение. Бить, может, и не надо, да и по обыкновению «афганцев» по мордасам надавать не след, однако немолодца наказать подобает. Через тот же суд, например. Иль еще как поизощреннее…

И чего это Бондарчук так нагло клепает вранье? Так поплевался и на Афганистан, и солдата отчизны, что сам стал волглым от слюней. Представляется так. Федя Сергеич после прозябания в различных даун-хаусах и телевизионных викторинах, решил заняться делом, которое, быть может, ему не столько по душе, а сколько дает ему шанс прибиться к американскому ранчо и чуток – к европейскому подворью. И он пришелся ко двору – заокеанские симпатии хорошо оплатили — бюджет картины составил 9 млн. долларов США. За такие рубли и новый костюм можно справить, и небрежно сбрендить, что дебют удался. (Об этом за добрый гонорар побеспокоятся хроникеры, и еще не то настрочат — цитирую Станислава Никулина: «С первых кадров понимаешь, что перед тобой Большое Кино, где халтура в исполнении исключена по определению. Это касается абсолютно всего, начиная с запоминающейся музыки…. «9 рота» близка к идеалу»). Похвала предопределяет — вы вправе ждать продолжения кинобанкета Бондарчука.

Федор Сергеевич, видно, достиг в картине, чего хотел, и что вплетено в слова обозревателя подберезового «Коммерсанта» Михаила Трофименкова: «Бондарчуку удалось разрушить фашизоидную мифологию «суперменов-афганцев» («Рulse», октябрь 2005 год). А такие кадры всегда нарасхват за морями- океанами. Нравятся они там дядям – толстосумам. И тетям нравятся – ведь и в Америке есть домохозяйки, и в Европе – одинокие пылкие женщины. За такие кадры там «Оскара» дают… А у нас, случается, — по морде!?..

Так-то, дорогой читатель!.. Теперь без мордобоя о событиях, которые изложил в своем боевике Бондарчук. 345-й парашютно-десантный полк, которым командовал полковник Валерий Востротин, выполнял задачу в составе армейской группировки на границе с Пакистаном в районе провинции Хост. Смысл этой обычной плановой операции заключался в том, что наши войска выдвигались к границе, перекрывали ее на определенном участке. А афганские подразделения в это же самое время у нас в тылу подходили к своим пограничным заставам, осуществляли в течение двух недель замену личного состава, пополняли запасы вооружения, боеприпасов, продовольствия. После этого десантники уходили, а афганцы оставались. Полк участвовал в мероприятиях уже в третий раз – многие солдаты и офицеры знали о них по прошлому году, и особой сложности операция не представляла. 9-ой роте было приказано оседлать господствующую высоту 3234, закрепиться на ней и обеспечить прохождение наших транспортных колонн. Первыми в боевом порядке выдвигались подчиненные 1-го взвода старшего лейтенанта Виктора Гагарина. Обустроились, взяли под контроль высоту и окрестности. 7 января 1988 года начался бой. Первым погиб радист Андрей Федоров. Младший сержант Александров, вооруженный «Утесом» (крупнокалиберный пулемет), оценив обстановку и понимая, что бой последний для расчета, отослал своих подчиненных прочь.

Для усиления оборонявшихся направили 2-й и 3-й взводы под командованием ротного Алексея Смирнова и роту лейтенанта Борисенко. Востротин понимал, что его подчиненные попали в трудную ситуацию, и для обеспечения их поддержки отдал все имеющиеся в его распоряжении средства. Три дня бой шел практически врукопашную.

Невзирая на нечеловеческие трудности и невероятные усилия, 9-я рота высоту удержала и задачу выполнила. Бойцам пришлось отбить дюжину атак. Из 39 человек шестеро погибли, 12 были ранены. Остались лежать навсегда в земле и в памяти остались навсегда, но не в твоей, Федя Бондарчук: младшие сержанты Александров Вячеслав Александрович, Цветков Андрей Николаевич и Криштопенко Владимир Олегович; рядовые Кузнецов Анатолий Юрьевич, Мельников Андрей Александрович, Федотов Андрей Александрович. Двое из них удостоились звания Героя Советского Союза — Вячеслав Александров и Андрей Мельников.

Об этой операции узнали в Москве. Через дипломатические каналы, через донесения разведчиков. Срочно прилетели два генерала разбираться и выяснят, что ж там, у душманов произошло, и что с ними стряслось. В сводке для генштаба этот бой за высоту 3234 прошел как просто «бой местного значения». А по поступившим данным из Пакистана, их госпитали заполнены ранеными и убитыми афганцами, наемниками: иорданцами, пакистанцами, африканцами, китайскими советники, несколькими европейцами. Генерал-губернатор северо-западной провинции генерал-лейтенант Фазиль Хак бродит по палатам, раздает подарки, выражает сочувствия, а наш генштаб довольствуется, как сказал разгневанный маршал Ахромеев, филькиной грамотой: «Разведка докладывает: со стороны противника был задействован пакистанский спецназ, командующий армией, докладывает, что среди тел погибших идентифицировали негров и азиатов, а мне подсовывают доклад — ничего экстренного. Ну-ка, немедленно отправить на место Зотова и с ним еще толкового генерала».

Уловил значительное маршал Ахромеев: пакистанский спецназ — диверсионно-истребительный элитный отряд афганских моджахедов «Черные аисты» (Чохатлор). Одно его присутствие в бою дорогого стоит. И если их так лихо отмолотили и «пощелкали» десантники, то дело было очень нешуточное, — эти «аисты» в местечковых драках не участвую.

Да и наши ребята были не промах – чтили боевые традиции роты своей, что родом была из отваги – умели сражаться, за себя постоять головою. Не посрамили чести собственной и тех, кто жизни поклали на алтарь Отечества — тогда при бое на высоте 3234, и в том далеком холодном декабре семьдесят девятого при взятии Дворца Амина.

О них, безвременно и несправедливо ушедших тогда, взговорил слово прощальное юный безусый командир, не сумевший уберечь еще более юных подчиненных в шквале штурма Дворца. Новый год, 1980-й, Валерка Востротин, старший лейтенант, встречал со своей 9-й ротой: офицерами, сержантами и солдатами в батальонной палатке на отшибе аэродрома Баграм, у краюшка охраняемой зоны. Три-четыре дня снег валил большими хлопьями, словно сама природа ужаснулась вида истерзанной черными взрывами опаленной земли, и покрывалом шуршащих снегов торопилась укрыть истухающий цвет пролитой яркой крови. Навалило сугробы по полметра, понизу палаток оттого не сквозило. Бамперами тяжеловесных машин пробивали дорогу, кривя пухнастыми колеями вдруг ниспавшее белое безмолвие. Выстрелить, расстреливая тишину и покой, — не поднималась рука. И защитить себя, казалось, было лень — благолепие окрест: белым-бело, души развиднение. Но не осознание еще по-настоящему: что содеяно, что стряслой со мной и каждым. Снежинки светлее света, а в душе – потемки, ни зги не видно; невнятная тревога, как тоска смертная, окопывала, смятеньем мученическим стучалась непрошено в сердца людские — воителей вчерашних поневоле…

Стол не изобиловал разносолами, но по полу, сработанного на скорую руку из подручных средств, были расстелены действительно персидские ковры. И посуда — из тончайшего китайского фарфора. В чаши, чашки и чашечки, и в кружки солдатские плеснули незапретного по случаю праздника, самый чуток — символически. С этими, ничего не значащими каплями, не способными опьянить, выплеснули на донышко филигранной заботы китайского мастера и отечественного алюминия свирепую боль по вчера погибшим. И ротный — под бой курантов, которые, покрывая огромные расстояния, с потрескиванием врывались из эфира и шуршащего приемника под стылое полотно брезента — сказал: «Ребята, давайте сначала за наших товарищей. Земля им пухом…» И, не чокаясь — выпили.

В мгновении тишины раздался всхлип. Ему завторило надломленное (напрасно силился солдат подавить в себе непрошеный звук) — рыданье. Кто-то надрывно, не стесняясь больше ни эмоций своих, ни товарищей, заревел. Надсадный боли вой не смог солдат другой сломить в себе… И столько слез не видел командир, их ротный. И рота, из отваги и легенды, девятая, не выплакала глаз, и столько, как в ту безрадостную новогоднюю ночь. Ни до, ни после, хотя попадала в такие переделки — другим не мерещилось и в кошмарных сновидениях — и даже тогда, выйдя из самых страшных и ожесточенных боев, не проливали столько сердца влаги по погибшим, товарищам своим.

Он сам, Валерка, тогда заплакал. Что было ему лет, мальчишке. А его солдатам — и подавно: в поре коротеньких штанишек пребывали. Они еще не пообвыкли, и не сжились со смертью. И не умели ни поминать сдержанно и сурово, ни хоронить — скорбно и с достоинством меры постигшей горести и беды…

Такая круговерть судьбы: последний, Новый, 1989 год, в Афганистане полковник Валерий Александрович Востротин, Герой Советского Союза, командир отдельного гвардейского Краснознаменного ордена Суворова 3-ей степени 345-го парашютно-десантного полка имени 70-летия Ленинского комсомола встречал со своей ротой. 9-ой ротой. Там же, в Баграме. Как много лет назад…

Вот так-то, Федя Бондарчук, – охальник ты этакий! Вот так-то, паскудник бесстыжий!..

Так-то, дорогой читатель!..

===============================

О журналисте, писателе, десантнике

Сейчас я обращаюсь, так сказать, к первоисточнику, что касается сборов на войну десантников: к поведанному Николаем Ивановым, с которым меня свела журналистская судьба в Кабуле. Он, старший лейтенант, работал в газете Витебской дивизии корреспондентом, редактором которой был мой товарищ по журфаку Коля Макаров — к нему, собственно, я и «загостил». Старлей Иванов поверил мне свои дневниковые записи, по прочтении их — говорю не для красного словца и не в след теплым воспоминаниям об этом славном парне, ставшем писателем, — я действительно был пронят его талантом. Николай, сам десантник, знал их, десантников, «изнутри», и всю подноготную, едва прикрытую голубой тельняшкой: сокровенные тайны, секреты «большие» и «малые», а главное — правду, скрываемую от всех до поры. Пожалуй, он первый, кому удалось «выкрасть» из высоких кабинетов монологи и диалоги «для служебного пользования», и подать их миру. Спасибо, Николай.

==============================

… Темп прибытия самолетов с десантом был уплотненным, поэтому вначале не обратили внимание, что об очередном, седьмом по порядку самолете, не доложили. Когда образовалась небольшая пауза, запросили аэродром о данных на этот «ИЛ-76Д». После уточнений ответили, что он пока не прибыл. Такого быть не должно. Утвержденный порядок следования и война не могла бы порушить. Самолеты шли цепочкой один за другим, и бортовые номера их были заранее известны. Как и фамилии командиров экипажей — этим самолетом управлял капитан В. В. Головчин из 128-го гвардейского военно-транспортного полка, дислоцированного в г. Паневежис, Литва. Связались с оперативной группой в Москве. Оттуда обругали за невнимательную работу. Попытались снова прояснить ситуацию на месте, в аэропорту. Ничего нового не прояснили. Только сообщили, что дежурный диспетчер наблюдал яркую вспышку в небе в стороне от курса прибывающих самолетов. Около двух часов ночи Москва затребовали доклада: куда исчез «Ил»?

Из Мары, где машины дозаправлялись, сообщили, что самолет ушел по графику в Кабул. Экипаж восьмого по счету самолета подтвердил, что при подходе к Кабулу слева по курсу наблюдал яркую вспышку, как от взрыва. Становилось ясно, что транспорт потерпел катастрофу.

На его борту находилось 8 человек экипажа. (Капитан Головчин Виталий Васильевич, командир корабля. Капитан Шишов, второй пилот. Капитан Зюба Александр Николаевич, инженер эскадрильи по прицельно-навигационному комплексу самолетов. Капитан Елисеев Юрий Павлович, старший бортовой авиатехник. Лейтенант Трифонов Анатолий Александрович, бортовой техник по авиационному и десантному оборудованию. Старший лейтенант Турбин Александр Николаевич, штурман самолета Ил-76. Майор Чурило Михаил Николаевич, старший инженер по авиационному оборудованию. Прапорщик Илюшкин Геннадий Михайлович, старший воздушный радист-оператор РЭБ).

И 37 десантников комендантской роты 350-го пдп. (Один офицер — командир роты старший лейтенант Михаил Николаевич Пугачев. Три прапорщика: Булат Геннадий Мечеславович, командир автомобильного взвода; Голубев Михаил Александрович, старшина роты; Терских Анатолий Михайлович, начальник хранилища. Пять сержантов, два ефрейтора и рядовые); «Урал-375″ с боеприпасами, топливозаправщик с бензином и полевая кухня. Как показало впоследствии расследование, самолет зацепился за вершину горы в 60 километрах северо-западнее аэродрома и взорвался.

Гибель десантников надоумила, и при советническом аппарате тут же создали похоронную службу. Ее возглавил комендант полковник Тремба. Работы у него было много и вопросов немало. Не знали, например, как хоронить погибших?

Это через полгода выработают инструкцию «Представителю воинской части, назначенного для сопровождения гроба с телом погибшего (умершего)». В которой сопровождающему, назначенному (цитата): «из наиболее добросовестных, обладающих высокоразвитым чувством долга, способных проявить разумную инициативу и требовательность офицеров и прапорщиков», будут вменяться обязанности по восьми пунктам. Например, перед отправкой гроба с телом «обладающий высоким чувством долга», то бишь сопровождающий, должен получить от командира воинской части. 12 разного рода документов, справок, военных билетов, удостоверений личности, паспортов, писем и личных вещей погибшего (последние — передаваемы родителям). А на пункте приема и отправки погибших, сопровождающий обязан был лично убедиться в тождественности получаемого «Груза 200″ с имеющимися документами. «Способный проявлять разумную инициативу», сопровождающий, должен был самолично убедиться, что крышка ящика закреплена и опечатана с двух противоположных сторон гербовой сургучной печатью по условному наименованию воинской части, выдавшей справку об отсутствии в ящике посторонних вложений. На крышке ящика должна быть бирка с указанием фамилии, имени и отчества погибшего и станция назначения. На все про все — на доставку тел и похороны, отводилось не более 7 суток с момента гибели.

Ну, а тогда комендант полковник Тремба распорядился сделали на всех гробы. Внутрь положили военную форму, насыпали, отмеряв на глазок, килограммы земли. В том признались много лет спустя. На крышку прибили фуражки, которые в той обстановке оказались дефицитом. Кому не доставало, закрепили голубые береты, изъятые по согласию у боевых товарищей. Указали адреса и фамилии. Назначенные офицеры развезли их по городам и станицам. Предписывалось передавать гробы без права их вскрытия. Предполагали, но не представляли, какие будут возникать эксцессы на местах. Горе первых вдов сильно сплачивало людей. Родные, близкие, соседи, односельчане собирались на митинги — запрет на вскрытие гробов вызывал возмущение и негодование. Скорбящими и разгневанными это воспринималось однозначно -в гробах или изуродованные тела, или просто земля, или, чего тоже опасались, уложен прах чужеродный, доставлено неродное дитя.

Эксцессы — это очень мягко сказано. И признание в отсутствии тел в гробах — страшная необходимость, а не нравственная почтительность. Суть такова.

Утром 27 декабря генерал-майор Андрей Андреевич Егоров вылетел на вертолете «Ми-8″ из эскадрильи Белова в предполагаемый район катастрофы, но точного места падения из-за сильного снегопада не нашли. На следующий день в распоряжение руководителя оперативной группы военно-транспортной авиации генерал-полковника Гайдаенко доставили группу альпинистов ЦСКА, которые проходили тренировочные сборы на Тянь-Шане. Для них (два прапорщика, остальные, 8 человек, — гражданские: Ильинский — руководитель группы, Валиев, Воскобойников, Луняков, Пантелеев, Попенко, Роднищев, Смирнов, Хрищатый, Фомин) это было полной неожиданностью, и при всей своей подготовленности и готовности они высказали сожаление, что с ними нет обеспечивающего их вертолета, экипаж которого натренирован для посадок и спасательных работ в горах. Тридцатого в районе катастрофы высадили 8 альпинистов, 2 авиационных инженера и 5 десантников. Установили палатки. В 16.00 вертолет «Ми-8″ (№ 420) обнаружил место падения «Ил-76″(выс. 4269, карта 100000, лист I — 42-42). Гребень переломил корпус самолета и разбросал фюзеляж по разные стороны склонов.

1 января в 10.30 альпинисты обнаружили и добрались до кабины с останками тела Шишова и Зюбы.. Дальнейшие поиски результатов не дали. Спасательные работы были остановлены до 4 января. «Черный ящик» найти не удалось. Кабина с экипажем оказалась по ту сторону хребта, куда еще как-то можно было до-браться, и останки летчиков с большим трудом, но достали. А салон, где находились десантники и техника, развороченный взрывом боеприпасов, упал в недоступное ущелье, и только в сентябре (!) 2005 года их удалось найти. Понятно, что двадцать пять лет назад военкоматовские работники салютом провожали в последний путь мерзлую афганскую землю, а матери убивались, причитая, не над телами своих сыновей.

В 2004 году Комитет по делам воинов-интернационалистов при Совете глав государств-членов СНГ организовал экспедицию на место падения «Ила». Собрали деньги — помогли «АвтоВАЗ», его директор Стацук Геннадий Николаевич, и в декабре отправились в Афганистан. Экспедиция состояла из четырех человек: старший группы Михаил Желтаков от Комитета по делам воинов-интернационалистов и трое тольяттинцев, бывших десантников, воевавших в Афганистане: Валерий Новиков, Александр Котов и Сергей Алещенков.

Первый заход оказался неудачным. Самолет упал в 60 км от Кабула, но чтобы добраться до ближайшего к месту падения населенного пункта, пришлось ехать в объезд 250 км по опасным горным дорогам. Долго петляли вокруг заветной точки, пока не убедились, что на машине к месту катастрофы не подобраться. Нет дороги, только ослиная тропка через хребет Нафидунья. Пешком — минимум полтора дня.

Вторая попытка была предпринята пятого сентября 2005 года. В Кабуле экспедиция наняла вертолет «Ми-8-МТ» у частной афганской фирмы. Взлетели, обломки самолета лежат на высоте 4269 метров. Двадцать минут летели, еще двадцать минут искали место. Не нашли. Сели в лощину возле кишлака Сурхи-Парса. Двое вооруженных афганцев, встретившие экспедицию, подробно объяснили, где нужное место. Вертолет набрал высоту 4700 метров, и через десять минут взорам поисковиков открылась картина, от которой сжалось сердце. Воронка, образовавшаяся на месте падения, — огромная яма, заполненная талыми водами. Вокруг обильно разбросано ржавое железо.

- Если сядем, — сказал пилот, — не взлетим, тяги не хватит

Сбросили с вертолета поминальный знак, сделали «круг памяти» и спустились вниз. Сели у кишлака Сейл-Задех. Взяли снаряжение, и пошли карабкаться на хребет, за которым лежал погибший самолет. Местные жители указали место падения неподалеку еще одного самолета, и еще одного. В тех горах много наших бортов разбилось. Гиблое место… Словно отмечая годовщину, 27 октября 80-го, потерпел катастрофу самолет Ан-12 Гражданской авиации, доставлявший из Болгарии обувь для афганской армии. Все погибли…

Останки десантников обнаружены. Чтобы родные получали пенсии и пособия, ребят признали погибшими и похороненными, хотя на самом деле все они — должны были числиться пропавшими без вести.

Их останки — кости, объеденные зверьем и высушенные морозами, и солнцем, по-прежнему там — их не смогли достать и снести на погост. Поисками самолета занималась не государственная структура, а общественная организация, у которой нет ни прав, ни денег для проведения экспедиции, соответствующих экспертиз и передачи останков родственникам.

И кто вернет прах этих ребят в землю свою? Есть Комиссия при Администрации Президента, которая занимается поисками пропавших и погибших. В 2006 году ее возглавлял генерал — лейтенант Владимир Шаманов, экс-губернатор Ульяновской области. Этот одиозный генерал ничем помочь не пожелал. Хотя речь идет не о доброчинстве, а выполнении прямых обязанностей должностным лицом, коим, к несчастию, оказался Шаманов.

Место же то, где лежит разбившийся самолет и обследованное энтузиастами еще пять года назад, не прибрано и сегодня. Комиссия до сих пор не проявила к нему ни малейшего интереса. Так же, как и министерство обороны. К слову сказать, Владимира Шаманова, Героя России, возвратят в армию, и с мая 2009 года он — командующий ВДВ России. Невольный отец истлевших в горах сыновей-десантников. Не родной им отец. Чтобы не сказать много хуже. В понимании наших военных долг перед павшими сводится к третьему тосту, не чокаясь: «Простите, что не уберегли». Хорошая традиция. И долг совсем несложный. Коль сердцем не очерствел человек и душой не онемел.

А перед миром честным — стыдно!

И за себя, и за державу.

Зазорно!…

========================================

Штурм Зимнего Дворца — это заданно и искусственно сотворенная историческая веха мнимой революции. Якобы свергали правительство — и что им там было делать ночью, — послушное и не имеющее ничего против своего отстранения, разметав героически сотню теток с ружьями. У которых было больше тела, чем начальной военной подготовки. Разудало грабя царские палаты, по-пролетарски разживались. А так как неумытая корабельная матросня с такелажных суден и солдатня окопная — не ювелиры, то по незнанию сбивали с интерьеров позолоту и сдирали все, что блестит: и лепнину, и предметы, покрытые бронзовой краской, и пеньюары, и поношенные штиблеты. И пьянились головокружительной свободой вседозволенности, и сокрушения, доселе невиданного ими. Ими, пьяными хамами, вошедшими в удаль грабежа и сладость прощаемого насилия; нескончаемой тризной затемнившие синь души каждого доброго человека.

В мирное время мы забываем, что мир кишит этими выродками, в мирное время они сидят по тюрьмам, по желтым домам. Но вот наступает время, когда «державный народ» восторжествовал. Двери тюрем и «психушек» раскрываются, архивы сыскных отделений жгутся — начинается вакханалия. Наотмашь швыряя двери, уже твоего дома, в поисках врагов и оружия, ватаги «борцов за светлое будущее», совершенно шальные от победы, самогонки и архискотской ненависти, с пересохшими губами и дикими взглядами, с тем балаганным излишеством всяческого оружия на себе, каковое освящено традициями всех «великих революций».

Фартовые были эти расхристанные охламоны при винтовках наперевес, понавешанным по неряшливым бушлатам и шинелям. С лицами, которые по большей части выражали — и в лучшем случае — какую-то растерянную тупость. Каждый — никто, а вместе — они масса. Вломились толпами в большевистский бунт, неся впереди себя нетвердо заученные революционные фразы, гибельные по своему духу, которые только подчеркивали непонятность и неправдоподобность этой внезапной революционной сознательности, и которые только обнажали просто голос бунтарства. Улизнули походными колоннами и вразнобой из окопов, бросили родину-мать и отчизну свою на поругание австрийцев, венгров, немцев. Перелицевались лиходеи под водительством комедиантов от химерных идей в сельских апостолов-праведников, и возроптали, что их, невежд, гнушаются и презирают справедливо как чернь-отродье. Генерал Алексей Алексеевич Брусилов, назначенный в мае Верховным главнокомандующим русской армией, 10 июля запретил собрания и митинги в районе боевых действий под угрозой вооруженного разгона, а также — обсуждать боевые приказы и вмешиваться в них. В телеграмме военному министру, Гучкову, писал: «…только применение смертной казни остановит разложение армии и спасет свободу и Родину» («Речь», 1917, 18 июля).

Керенский не послушал генерала, сместил его с должности, и дезертировавшая масса везучих оборванцев влилась в мятеж, и пошла, и пошла, и пошла. громить дома, поместья, подворья, извлекая из спален перины, из хлевов — всякую живность, пернатую и рогатую. И о ней, скотине, проявляли больше трепетной заботы, чем к людям — дворянам, купцам, прислуге и просто хорошо, опрятно одетым.

И Тадж-Бек осенят символом победоносного шествия и продолжением Саурской революции, покладут немало защитников, свергнут правительство: арестуют и перестреляют министров (а заодно — и попавших под горячую руку, и нетрезвую голову — их жен и детей); убьют Хафизуллу Амина, по-мафиозному — с контрольным выстрелом в череп; и одним нажатием «курка» сместят его со всех ипостасей власти; и — приступят к грабежу. Выметут все подчистую, и женское белье тоже. Пожалуйста, не надо гнева и обвинений в мой адрес, хотя бы до поры, — я и об этом расскажу. Как бы ни хотелось копаться в грязном белье, считайте, что делаю это вынужденно, в порядке самозащиты. Обещаю не превышать пределов самообороны.

Товарищ Ленин при активном участии товарища Ивара Смилги, финского большевика, пригласил на побоище отряд фронтовиков, финских стрелков и немецко-финский спецназ майора Байера, и те сделали всю помойную (ленинцы будут считать — ответственную) работу по захвату почты, телеграфа, банков и других государственных учреждений, включая и Зимний Дворец. Вот почему и именно за содействие финнов в большевистском перевороте Ленин и отпишет им грамоту вольноотступническую, отсоединив республику от России, и предоставив полную независимость, и свободу. С немцами, оплативших смуту и трагедию нашей родины на десятилетия, Ульянов-Ленин произведет отдельные расчеты. Договором от 3 марта 1918 года Ленин прекратит войну, загоняя себя в пораженчество и позор, позабыв уроки и выводы, которые он, издевательски потешаясь, сам же и сделал, клеймя поражение царевых флотов и войск при Порт-Артуре. Откроит шестую часть земель европейской части нашей державы. Россия потеряет 27 процентов сельскохозяйственных земель и 62 миллиона человек населения; 26 процентов железных дорог; 75 процентов металлургической промышленности.

И товарищ Кармаль при активном участии товарища Брежнева, советского коммуниста, и других ленинцев-партийцев пригласит — будем так считать, потому что его никто нихрена и не спрашивал — стрелков и профессиональных убийц, которые и сделают «ответственную» работу, захватив два десятка объектов, включая Дворец Тадж-Бек. В благодарность Бабраку не надо будет отчуждать территории своей страны, потому что все эти просторы номинально будут принадлежать нам, по крайней мере, в любом уголке, куда смели сунуться.

Кроме важного геополитического расположения Афганистана, главное богатство страны — полезные ископаемые. Наши специалисты досконально подготовились к разработке этих недр. Месторождение высокой чистоты меди Айнак, разведанное неподалеку от Кабула, по объему запасов входит в пятерку крупнейших месторождений мира. Вторыми по важности являются запасы на небольших глубинах высококачественной нефти и природного газа. Добывался уголь (при участии чехов), облицовочные и драгоценные камни, полиметаллы, золото, уран. На дни советской оккупации было открыто восемь месторождений газа и пять месторождений нефти. Выявлено еще 18 объектов, перспективных по газу, и 11 по нефти. Стоимость открытых запасов нефти и газа в мировых ценах на середину восьмидесятых достигала 22 млрд. долларов (сейчас умножьте на десять). 90 % добытого газа экспортировалось по газопроводу диаметром 700 мм в газотранспортную систему СССР. Максимальный годовой объем экспорта был достигнут в 1984 году — 3 млрд. кубометров. Проектная годовая пропускная способность газопровода — 15 млрд. кубометров. Мало кто знает, но в 70-х годах Советский Союз покупал в Афганистане… газ. И даже умудрился задолжать южному соседу около 300 млн. долларов за «голубое топливо». Черпалось все это добро безвозмездно, в счет погашения задолжности Афганистана за поставки оружия и боевой техники. Есть расчеты специалистов — мы могли беспардонно, не платя ни единого цента, эксплуатировать недра более ста лет…

Дикие воители, вырожденцы с приплюснутыми лбами — наемная солдатня и своя балтийская матросня — приглашенные поозоровать всласть в свое безумное удовольствие в чужих пределах, искореняя власть, сразу же на волне вседозволенности и стадного насыщения кровью, убьют двух генерал — губернаторов, семьдесят командиров кораблей, среди них и командира «Авроры» капитана первого ранга Никольского — выстрелом в спину.

Воители — патриоты, наши славные ребята, тоже приглашенные поозоровать всласть (не словеса навешиваю, как лапшу на уши читателю. Увы, нет! Вот цитата из воспоминаний генерала Юрия Дроздова:

«При посещении одной из групп «Зенита» я обратил внимание на вопрошающие взгляды офицеров-диверсантов, томившихся от безделья и ожидания. Мол, еще один генерал приехал, а толку. Чтобы приободрить их, бросил: «Ну, что, похулиганим, засиделись!» Лица оживились…).

Так вот, наши славные ребята добросовестно искоренят власть, перебив только в первую ночь в Кабуле и его предместьях — по очень приблизительным и тщательно скрываемым данным — около четырехсот человек, среди них женщины и дети, и глава государства – Амин…

==============================

- А потом… — на этом слове Анатолий Владимирович Алексеев прервал свой рассказ. Молчал. Долго молчал. Глухо погрузившись в воспоминания, позабыл о нас и, вроде бы, нас для него вовсе не существовало. Глубоко набирался воздуха. Смотрел сквозь меня, храня свет печали. Глаза остекленелые не воспринимали мир. Зрачки, в поволоке вылинявшей роговицы от прожитых лет и насмотренного за жизнь, прокручивали зловещие кадры не придуманного чудовищного фильма, жанр которого не определить, как ни силься. Жизнь многоликие, и представляется перед нами иногда жутковатее и уродливее, чем способны ее изобразить все вместе взятые гении Голливуда «от страшилок».

…А потом… голова Амина в бессилии безжизненно ниспала на грудь, — справившись со своими чув-ствами, продолжал вяло, явно с неохотой, Анатолий Владимирович, — дышал он прерывисто, задыхаясь, с клокочущим хрипом. Вдруг тело его напряглось, встрепенулось, ноги вытянулись. Подумали — началась предсмертная агония. Он с трудом приоткрыл глаза. Они слезились, сейчас я понимаю — Амин не разучился плакать. Было видно — прислушивается. Тогда и мы с Витей услышали детский плач… И увидели сквозь узорчатый орнамент кованого железа — по лестнице шел мальчик …

По лестнице спускался мальчик, и плакал жалобным, скулящим звуком потрясения. Страх поглотил крохотное существо и все, что в нем. В серединке живой хрупкости маленькое сердечко металось и истязало себя, борясь с атакующей испуганной кровью. Страх убил звук. Страх насытил кровь. Страх упивался своим величием, загромоздил залу, сжал тисками горлышко ребенка.

Он, черноголовчик, придерживаясь стены, обошел, бережно ступая на носочках, тетю, лежавшую на ступеньках и корчащуюся от боли. Слезки котились не потоком «ревы коровы», как после нечаянно по-ломанной игрушки, а — закапывали украдкой пухлые щечки и ронялись на новую рубаху, одетую по случаю гостей.

Мальчик невидящим взглядом учуял защиту. Неверными шажками, разбросав в охвате ручонки, распростертые доверчиво, как навстречу чему-то очень счастливому и родному, досеменил к большому телу, припал на колени, обхватил за ноги отца и уткнулся в одежду… липкую от крови. Амин прижал его голову к себе, и они вдвоем притулились у стены. Кровь пятилетнего кроху не вспугнула — или свыкся, пока шел, — ее уже было много вокруг. Но ощутил тепло. Тепло своего отца.

А он, отец, полулежал на полу, прислоненный к барной стойке. Жизнь его утекала. Приоткрытые ресницы дрогнули, на ворсинки волосяных щетинок накатилась маленьким сверкающим бриллиантиком влага… Сил не хватило строго сказать или попросить, может, первый раз в жизни: «Уходи… уходи…». Сыну опасно было быть рядом. Отец понимал — пришли за ним…

Он прижал малыша к своей груди. Они так и лежали в обнимку. Испачканные своей и чужой кровью. Она так кричала алым кармином в черных волосах мальчика, сбивши их в вязкий липкий колтун. И отец что-то шептал, вышептывал, успокаивал в полусознании и покрывающем его забытьи. Мальчишка повел головкой, словно поуютнее умещаясь под шеей отца. Казалось — улыбнется. Но виделось — не плакал. Только редко всхлипывал и мгновением припадал ушком к полным, запекшимся губам отца.

Какие слова вливались в розовую раковинку, не знать нам никогда. Но думаю — слова утешения одни на белом свете — что у диктатора, что у жестянщика.

В том диком пекле затерялся малый след.. Где-то — пепелинкой в пепле. И некому отмстить, ответить.

Мужчин в роду не стало — их истребили. Прошел сапог солдатский по всей его семье и роду Аминов. А как любила мама младшенького, черноголовчика! Как все матери — детей…

Полковник Кузнеченков, отвернувшись от Амина с сыном, сказал — вымучил Алексееву: «Не могу этого видеть, пойдем отсюда».

Знать бы им, что они — последние, кто видит Амина живым. Чего они, медики, бросили тогда их — бог его знает, и он один им судья.

Когда поспешали военврачи, убираясь восвояси по коридору, раздался взрыв — их взрывной волной отбросило к двери. За нею они и укроются. В зале было темно и пусто, из высоких широченных окон, с уже полностью выбитыми стеклами, немилосердно обдувало холодным воздухом, и доносились звуки выстрелов и взрывов. Оба станут в проемах окон, охраняясь от случайной пули: Кузнеченков — в простенок слева от окна, Алексеев справа. Так судьба их и разделила в этой жизни.

Распахнется от удара ногой дверь, и грохот этот ударит не по перепонкам, а шибанет с жуткой силой по сердцу, до тошноты и потливой слабости в предчувствии еще неугаданной беды, и в темноте, из губительной тьмы, выплевывая красные и белые полымя — уголья, запульсирует долгая автоматная очередь, которой, кажется, не было конца; был только звук — предвестник кончины!… Кто стрелял, зачем — поди, разберись в пылу, азарте и страхе атаки.

И годы спустя, убивец молчит. Один он влетел, один полоснул от бедра или навскидку. И знает об убитом враче, и грехе невольном своем. Или в успокоенье души прикрылся щитом, загодя заготовленным мудрилами из КГБ, осознающих — надобно позор прибирать: свой своего порешил, на тот свет отправил. Реабилитация потребна!.. И — бах его! — в шкаф: «спрятали» в нем полковника медицинской службы, главного терапевта. И как тут после такого магнетизерского пасса не сплюнуть в сердцах и не выразиться по матери. Угораздили же, бестолочи, без всякого почтения к военному человеку, определить его принимать смерть в затхлой заперти. Не стану резонерствовать о том, что залы резиденций — это не коммунальные московские квартиры; в которых вдоль стен и по углам в нагромождении теснятся: и шифоньер от бабушки, и гардероб от дедушки, и шкаф от тетушки, и тумба с тумбочкой от времени былого — на них еще ужились в унылой веренице горшки с цветами и банки с огурцами. Ведь как воронит, прикаркивая, боец Сергей Коломеец, годы-то спустя (2009 г.): «Инструкция была дана нам: если комната пуста, дать контрольную очередь по мебели». После слов таких становится понятным, почему Виктора Петровича со временем ловко «спрятали» в шкафу, и по-прежнему упорно продолжают «прятать» и сегодня. Намек нам подают для уразуменья: инструкция виной всему — боец здесь ни при чем; и человека-лиходея нет и быть не может. Нам пояснили, мы — прозрели, и, вроде бы, не так уж «удручающе» полковник и убит…

А ты все же пойди, солдат, повинись перед сыном полковника — я адрес тебе его подскажу. Но только не трусь — у тебя, наверное, внуки растут — для них это важно. А может, вовсе не трус он, солдат; может, убит был в том бесславном бою. Или позже пулей сражен. Тогда они — квиты, и где-то там, высоко-высоко, их кто-то справедливо рассудит. И — простит. Упование трепещет такое.

Рухнет со стоном на пол полковник Кузнеченков, ударится тяжело, и пока Алексеев, уже не обращая внимания на стрельбу, донесет его большое отяжелевшее тело до лестницы, военврач будет уже бездыханен.

- Мертвых приказано пока не брать, — отмахнутся от него у входа во Дворец, где грузили на машину раненых. До него не сразу дойдет, что сказал это на чисто русском языке смуглый лицом солдат в афганской форме.

- Он еще жив, просто ранен, — обманет Алексеев.

Полковника погрузят в бронетранспортер. Его попутчиками будут изувеченные боем ребята из экипажа Балашова. За отрадой, что жизнь для них длится, за мужиковато-фамильярным запросом: «Дай закурить», уже прореживались, пока не видимые и не осязаемые, всходы покалеченных душ. Увечье то душевное пока незримо было, штрихом окопного цинизма еще не утвердилось явно в каждом бойце, из атаки возвернувшимся. Но штурм окаянный отметиной царапнул разум и сердце, и уже проявился поволокой несветлой, обнаружил себя в пренебрежительном до наглости и бесстыдства отношении к телу павшего солдата. Над прахом которого полковые знамена склоняют, головы клонят, но не подтрунивают. Пусть и случайно, в состоянии возбуждения и исступления, пусть и не желая худого. Я так «прошелся негладко» по Владимиру Федосееву, но без всякой укоризны в его сторону — понимаю бойца, который только что вышел из тартарары — пекла. И все же на пороге судеб этих людей, переживших ночь Кабула, лежала жестокость и черствость — останется только ступить шагом следующим; чуть погодя.

- После боя подошел ко мне Володя Гришин, спросил насчет самочувствия, — взгадывал Федосеев. -Я ответил, что нормально. Тогда он подхватил меня, и на одной ноге допрыгал я с его помощью до машины. Лешу Баева положили рядом. Ко мне на колени поместили врача — то ли хирурга, то ли терапевта. Пощупал я его — готов. Говорю: «Ребята, он же мертвый. Можно, я положу его вниз? Какая ему разница?». Ладно, положили его вниз. Привезли нас в ту казарму, в которой мы жили перед штурмом…».

Анатолий Владимирович примет Кузнеченкова с железного пола, оботрет лицо, волос расчешет на голове, сведуще прикроет плотно веки, дождется оказии, и довезет его тело до посольской больницы. И поспешившим навстречу скажет глухо, подавляя боль: «Мы ему уже не нужны». Сам станет к операционному столу, на котором один за другим, сменяясь, будут поступать раненые: советские, афганские, гражданские, военные, женщины и дети.

… Кабул, погруженный во тьму, привычную для себя, вековую, столько проглотит в эту ночь трассеров, выстрелов, автоматных и пулеметных очередей, уханий гранатометов, раскатных выстрелов пушек и орудий, разрывов гранат, брызг расплавленного разящего металла, снопов косящего огня — что содрогнется подлунный мир.. И раненные — осколками, пулями, огнем опаленные и обгорелые, обидой убитые, стреляные в бессмертные ратоборческие души — бойцы и солдаты будут поступать, и поступать. Их станут латать и шить, застрачивая раны, и густо пропитанные их кровью тампоны с мокрым шлепком будут сбрасываться в тазы, нескладно выровненные в шеренгу под операционными столами. А следом падут, без всякого уважения к омертвелому мясу, и ненужные части — фрагменты рук и ступней.

Одни из первых погибших при штурме Дворца, первые «ноль двадцать первые» в афганской войне: полковник Кузнеченков , спасавший Амина , и полковник Бояринов , порывавшийся его, Амина , убить, — будут лежать в морге. Рядом. Геннадию Бояринову посмертно присвоят звание Героя Советского Союза. И Виктора Кузнеченкова тоже посмертно отметят орденом Красной Звезды. Обоих — за выполнение своего служебного долга. Афганистан начинался вот с таких парадоксов…

Сын Виктора Петровича Кузнеченкова закончит Ленинградскую военно-медицинскую академию имени Кирова и станет военным врачом. На кафедре военно-полевой хирургии его учил оказывать хирургическую помощь, работать на черепе, животе, конечностях профессор, доктор медицинских наук полковник Алексеев, который за Афганистан «заслужит» только грамоту с тремя ошибками. Правда, на международном симпозиуме «Медицина катастроф», проходившем в Италии, Папа Римский за самоотверженность при спасении людей в экстремальных условиях — в дни католического Рождества — вручит ему символический «Пропуск в рай»…

===========================================

Потому понять надо волнение полковника и его частое поглядывание на хронометр. К счастию великому большая стрелка часов плавно свалилась на цифру «6″, прикрыла ее наполовину, и точно в эти самые доли вечности, в 18.30, прогремел мощный взрыв, а вскоре и второй. Черт знает, что и у кого с часами было. Не стану перечислять «показания» вспоминавших ту минуту (именно так — минуту), но каждый ощутил взрыв «по своему времени» — от 18.20 и до 18.35.

Остановить бы тот зловещий миг десницей Голиафа. Иль немощной, натуженною в трудах земных, дланью старушки, с непослушливыми пальцами, искореженными, как корни старого дуба. А то рукою с самыми теплыми ладошками на свете — мамы, пестовавшей и лелеющей чадо родимое и перекрестившей троеперстьем упование свое — сынушку, отправляя его на службу армейскую. Или ручонкою ребенка, когда бы удалось — папа б вернулся живым. Перстами невесты, хранящими запах тела своего нареченного при долгом, последнем прощании, которая никогда не выносит от него ребенка и не населит мир звоночком — заливным смехом доброго существа с широко распахнутыми доверчивыми глазами.

Ах, война, что ж ты сделала, подлая. Удивительно хорошая песня, и какие кривые слова сумасшедшей неправды. Не война подлая. Дяди — подлые, и отъявленные, и отпетые подлецы. Их всех надо бы, как на вечерней поверке, поименно называть. Чтобы другим, им наследовавшим, неповадно было. Чтобы знал каждый Великий Подлец При Власти, что. Каждый вечер. Из поколения в поколение. После имен Героев, поклавших жизни свои на алтарь Отечества, и навечно зачисленных в списки части, с холодным презрением огласят и их имена – недостойных.

Взрыв прогремел. Он слышен был повсюду. И небо всполохнуло, и вздрогнула земля, и снег горячим стал и обагрился красным. Ни голубое небо, ни смоляные пашни, ни изумрудная зелень пойменных лугов, ни серебро скалистых гор, ни радужные краски восточных базаров, ни хна волос, ни охра на лице красавиц — ничто из этого не будут так преобладать, и отзываться болью непереносимой, как цвета два: красный — крови, все остальное — цвета хаки.

Не знаю, уместно ли здесь будет мне такой пример представить вам. Он как-то дьявольски меня коробит и в нем кощунственное что-то есть. Но цифры приведенные суть размышления моих детей, простим им это прегрешенье. Я в диалоге точно передам смысл рассуждений малышей.

- Татик, скажи, пожалуйста, если ранен солдат, сколько крови вытечет из него?

- Если тяжелое ранение, то много. При легком — поменьше, но, сколько точно — не скажу. Недели через две после посещения госпиталя — я проходил обследование, и ребята были со мной.

- Дядя Витя (полковник, начальник госпиталя) сказал, что в среднем на войне раненый теряет пятьсот граммов (сказано было — грамм).

- Ясно, воины.

- Ты знаешь, сколько было ранено в Афганистане?

- Если считать погибших, то с ранеными около 475 тысяч.

- Ушли вдвоем в детскую комнату. Вернулись с калькулятором и листиком бумаги.

- Ты говорил, в цистерне 60 тонн. Мы посчитали — это четыре цистерны крови.

Растерялся я изрядно. Был бы папа я у них молодой, лет тридцати, наверное, нашелся б сразу, и одернул, как следует. А в шестьдесят, любя по-дедовски и уважая нашу дружбу, общими обыденными словами не отделаешься и пальчиком не погрозишь. Аргументы выложи, да убедительно уложи в головах ребят. Поговорили о корректности, святотатстве, о том, что хорошо, что плохо…

Надеюсь, поняли дитяти — урок от моего нравоученья в пользу им, да и мне, сколь ни грустно, — в печальный прок: детская заумь, открывшая мне, взрослому, глаза на ужасающее.

Есть песня, написанная участником тех событий, и в ней такие слова: «…В семь пятнадцать начало, сорок шесть килограмм, как сигнал прозвучало…». Простим автору «килограмм» и неточность указанного времени — принесено в жертву рифме — не грех это.

=================================

И героем, и врагом — я равно обольщен, коль. Человек, честно исполняющий возложенный на него долг или добровольно принявший на себя обет служения родине своей, заслуживает величайшего уважения. Если, конечно, не подходить с холопской меркой и не следовать патриотизму, тебя унижающему; когда твою душу контролируют по географическому или расовому признаку: не мое, не наше — стало быть, априори скверна пришлая, и чужое, безоговорочно отвергаемое. Ты под влиянием взращенного пресловутого патриотизма, признавая себя сыном своего отечества, становишься рабом своих правителей, и обречен поневоле совершать поступки, противные своему разуму и своей совести. Вчера еще твой товарищ, с которым ты делаешь общее благое, а сегодня — по прихоти, капризу и приказу недальновидного полуумка, а хуже того — коварного ирода, ты в угоду его интересов, тебя никак не касаемых, объявляешься для друга и товарища — врагом. И, прилагая изощренность и грубую силу, — уничтожаешь его. Потом, гордясь этим своим убийством, запрашиваешь награды для себя, и считаешь вправе требовать заслуженного почтенного отношения к себе. Юродивое «юровство» от Юровского, убившего в подвале царя и его жену, и детей его, и слуг его. Повар — по определению «пролетарская косточка» — но кормил царя, и — смерть ему. Врач, не оставивший в минуты тяжкие неизлечимо больного сына, — смерть ему. Жена, разделяющая не власть, а ложе супружеское, — смерть ей. Четыре девушки, рожденные в счастливом венценосном браке, — смерть им. Мальчик, нежилец от Бога, — смерть ему. Сеятели тлена, осеватели бренности, посыпатели прахом землю. Их прощает людская память, им, прощенным самой историей, находится место на ее высоких скрижалях. Они — людское людоедство, точащее звериные клыки. А мы, почти поголовно, с восторгом и трепетом, — в мавзолей, на поклон…. К — нелюдь, духу дьявола, плоти прокаженного сифилитика…

——————============================

«… Темень окутала. Нам это на руку, и мы с Федором, как наперегонки, вдалбливаем пулю за пулей. А рядом жуткая трескотня автоматная — бой ведут наши и с жандармами, и за танки. Наблюдаем — танки завели, закоптили вокруг себя дымом. Только спросил Федю: » Думаешь, наши захватили?» — ответа не услышал: граната к нам прилетела, и — бахнула. Звук, от которого барабанные перепонки рвутся, и — пустота. Видимо, кто-то подобрался на дистанцию броска и из-за косогора запустил гранату. Помню состояние оцепенения, когда не знаешь: жив ты или мертв? Граната разорвалась, наверное, в метре от наших ног. У соседа ранение в горло, у меня осколки пошли в ноги, руки, в грудь, живот. Голова гудит, ног-рук не чую. Сознание то уходило, то возвращалось. По плану операции с начала штурма к нам должны были подойти БТРы. Они подошли, подбежали солдаты, спрашивают: «Что у вас?» А я как-то даже не понял, что ранен. Отвечаю: «Сосед ранен, меня контузило». Но чувствую, руки уже какие-то чужие, не работают. Говорю солдату: «Оружие мое возьми». Он взял винтовку, а бесшумный пистолет — все вертел, удивленно разглядывал. Потом подошел другой военный, возможно, офицер, спрашивает своего бойца — жив ли я? Увидев мое шевеление, тоже спросил — как дела? Я ответил, мол, ничего. Но ребята теперь не поверили, стали перевязывать, и тут я вновь потерял сознание».

Его донесут до машины, уложат. Павла будет бить сильнейший озноб (врачи скажут — потерял три литра крови). Общими усилиями и стараниями приспособятся — ноги уткнут в теплый воздуховод, а руки, заледеневшие, солдат будет согревать своим дыханием. Всю дорогу будет сидеть, и дышать на руки. Нет имени этого славного парня из «мусульманского батальона». Ни Павел Климов не знает, ни я вам не скажу. Климов пытался что-то разузнать — не достучался. И я делал попытки. Похвастаться нечем — знать, плохо мы оба искали … Обидно. Не знаю, почему, но так не должно быть — такое дыхание целый мир согревает. Поклон тебе, Неизвестный, красивый человек.

Вольноотпущенные в ночь снайпера. Лежка на косогоре в пластанных снегах. Ожидание, что тянется за предел тоски. Окна Дворца, притянутые идеальной оптикой с перекрестием точки прицеливания, — на дальности вытянутой руки. Словно с ладоней вскармливаешь смерть, отправляя пулю за пулей во всплески вспышек, и с каждым плавным спуском «курка» угасает крохотное пороховое пламя от выстрелов с той, враждебной тебе стороны. А если приноровился знатно, с дыханием совладел, улучил момент, и — огонь чей-то жизни угаснет. Оптический прицел устраняет разницу во взглядах на жизнь.

Дребезги и осколки по голове. Полная глухонемость — память, обкорнанная ножницами всепожирающего молоха войны. Сверхбессмысленейшее слово — жив?.. Вопль вспоротого нутра — да-ааа!..

Снеговая метель заметала неспешно оброненную горлом кровь Федора Ерохова. Он хрипел, задыхаясь, ногтями вгрызался в растопленный собственным телом утрамбованный наст, на погост не давая себя увести… Клекот в ночи издавала гортань… Его подобрали по этому птичьему звуку звериной печали…. Вовремя очень, и — спасли: выжил боец.

А в ста метрах подале прибрали солдаты спецназа другого бойца — офицера Волкова. Диму укладывали в грузовик с трудом и напругой. Отмякли непослушные плечи — мешали. Бедное тело плакало остывшими опущенными плечиками. Ноши не будет у этих плеч никогда — автоматные пули кучно обсыпали грудь и живот, и — убили…

Снайперскую винтовку положили рядом, с которой он вышел сегодня на охоту на «везунчика» Амина. Теперь эта грозная штука при оптике нежданно-негаданно стала неопасною ни для кого, и больше непотреб-ной — ни Дмитрию, ни Хафизулле.

Амин, непорешенный Волковым, пережил-таки его, своего палача, — всего лишь на час.

=====================================

Перед последней атакой — на Дворец — позвольте, несколько слов — и не случайных, и к месту, и ко времени — о ленинских нормах внутрипартийной жизни, навеянных нижеприводимым документом ЦК КПСС.

Мы жили подножным кормом времени и места. Мы — жили во лжи, были в ней поглыблены. Невольно, сами того не желая. Пристало ли вздыхать над действом комедийным большевиков? Не будь оно таким страшным, таким трагичным — и миновать можно. Вчерашний день, вроде бы как, прошел — и мы его схоронили… Вроде бы.

Утром 28 декабря еще звучали выстрелы, и гибли наши ребята. Думаю, текст документа, представленного в ЦК за подписями Юрия Андропова, Андрея Громыко, Дмитрия Устинова и Бориса Пономарева, был подготовлен заранее и отправлен по инстанции в эти самые дни и часы. Документ как документ: классическое клише доводов и выводов партийцев — дежурный набор бессмыслицы и подлого вселенского вранья.

«Совершенно секретно. «К событиям в Афганистане 27-28 декабря 1979 года». 31 декабря 1979 г. № 2519 — А». «Репрессиям и физическому уничтожению в основном подвергались активные участники Апрельской революции, лица, не скрывавшие своих симпатий к СССР, те, кто защищал ленинские нормы внутрипартийной жизни. Амин обманул партию и народ своим заявлением о том, что Советский Союз якобы одобрил меры по устранению из партии и правительства Та-раки. По прямому указанию Амина в ДРА стали распространяться заведомо сфабрикованные слухи, порочащие Советский Союз и бросающие тень на деятельность советских работников в Афганистане…».

Неуклюже замаливая свои грешки фразой: «…по прямому указанию Амина стали распространяться заведомо сфабрикованные слухи» — понимаешь: оправдываемся, настраиваем общество на нужный ход мыслей. А стало быть, рыльце в пуху — причастны «советские работнички» к устранению и Тараки.

С американцами и вовсе беда, и угроза нам, Советскому Союзу. Оказывается — читаем в документе: «имели место попытки наладить контакты с американцами». А именно — что ж в этой страшилке: «Правительство ДРА стало создавать благоприятные условия для работы американского культурного (!) центра, по распоряжению Амина спецслужбы ДРА прекратили работу против посольства США». А мы-то, друзья, не прекращали ни на час работу против Афганистана!

Не утруждая себя доказательствами «поддержкой извне», секретно, кому надо заявили:

«Пользуясь поддержкой извне, которая при Амине стала принимать еще более широкие масштабы, они добились коренного изменения военно-политической обстановки в стране и ликвидации (это за три-то месяца. — Э. Б.) завоеваний революции. Диктаторские методы управления страной, репрессии, массовые расстрелы, несоблюдение норм законности вызвали широкое недовольство в стране».

Недовольство выражено следующим образом:

«В столице стали появляться многочисленные листовки, в которых разоблачался антинародный характер нынешнего режима, содержались призывы к единству для борьбы с «кликой Амина».

Это в стране, где все население поголовно неграмотно и никакое чтиво ей не в интерес, разве что обрывок бумаги хорош для растопки плиты.

«Многочисленные листовки» — мелочь, конечно, в сравнении с террором и несоблюдением кликой Амина священнодейственных, догматических «норм», которым надобно было непреклонно следовать всем правильным марксистам. По поводу ленинских норм жизни, как явления чрезвычайно праведного и трепетно почитаемого, освященного высокой моралью и нравственностью — здесь, в приводимом документе ЦК КПСС, впрочем, как и во всей практике большевиков, их идеологии и деятельности, застолблены великий обман и величайшее кощунство, и надругательство. Без взгляда назад, в историю, нам никак сейчас — просто не обойтись.

В далеком 1917 году, не успели высохнуть чернила на декрете о провозглашении новой власти, как Дзержинский заявил, что большевики призваны историей направлять и руководить ненавистью и местью. На другой день после этого заявления, 10 ноября, состоялось заседание Петроградского военно-революционного комитета, где было решено «вести более энергичную, более активную борьбу против врагов народа». Обратите внимание: «врагов народа» — за два десятилетия до сталинских заклинаний и преступлений его лично, и его подручных против человечества..

В январе 1918 года, всего через два месяца после контрреволюционного переворота, в статье «Как организовать соревнование?». Ленин пишет, что существуют «тысячи форм и способов» внедрения «заповедей социализма»: одним из них он называет «расстрел на месте одного из десяти виновных в тунеядстве». Роковая формула — «один из десяти». Потом она полюбилась и Гитлеру, когда эсэсовцы во время Отечественной войны расстреливали мирных граждан Советского Союза — каждого десятого. Все похоже в действиях нелюдей.

После убийства 21 июня 1918 г. Володарского (председателя Петроградской ЧК) Ленин пишет Зиновьеву:

«Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты или пекисты) удержали. Протестую решительно! Мы компрометируем себя… тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это не-воз-мож-но! Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора…».

Исправятся и поощрят… 30 августа за убийство М.С. Урицкого — возглавлявшего местную ВЧК в Петрограде — ничтоже сумняшеся, расстреляют 524 человека (какая «точная математика». Амин планировал расстрелять лишь пятьсот — не добрал выходит, чтобы зашагать в ногу с тов. Лениным, и по-ленински). Ленинская «массовидность террора» действительно вылилась в массовую практику. 5 сентября 1918 года правительство легализовало террор, издав знаменитый декрет «О красном терроре». В нем говорилось о жизненной необходимости террора в условиях пролетарской диктатуры.

Изучившим «Историю КПСС» известны разные мифы о ленинском плане строительства социализма, в частности о его «политическом завещании», каким считалось «Письмо к съезду» (там, где он предлагал снять Сталина с поста генсека партии). Практически его завещание было совсем другим. «Величайшая ошибка думать, — писал Ленин Каменеву, — что НЭП положил конец террору. Мы еще вернемся к террору и террору экономическому».

В это время Ленин работал над уголовным кодексом РСФСР. Он пишет Курскому, народному комиссару юстиции:

«Т. Курский! По-моему, надо расширить применение расстрела ко всем видам деятельности меньшевиков, с.-р.и т.п.». Вскоре новое письмо: «Т. Курский! Открыто выставить принципиальное и политически правдивое (а не только юридически узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора, его необходимость, его пределы». Ленинские инструкции получали не только чекисты, но и суды: «За публичное доказательство меньшевизма наши революционные суды должны расстреливать, а иначе это не наши суды», — заявил Ленин в марте 1922 года в речи на Х1 съезде РКП (б).

В первом советском Уголовном кодексе 1922 года появилась «знаменитая» 58-я статья, каравшая высшей мерой наказания за политические «деяния».

Секретный циркуляр ОГПУ от февраля 1923 года подробно перечислил части общества, из которых надо черпать людей, обреченных на физическое истребление (таких «категорий» 27, покажу выборочно, опуская повторяющийся с красной строки «запев» — «Все бывшие члены!…»):

«Все бывшие члены дореволюционных политических партий; члены Союза независимых хлеборобов в период Центральной Рады на Украине; представители старой аристократии и дворянства; молодежных организаций (бойскауты и другие); офицеры и унтер-офицеры царских армий и флота; петлюровских соединений, различных повстанческих подразделений и банд; религиозные деятели: епископы, священники православной и католической церкви, раввины, дьяконы, монахи, хормейстеры, церковные старосты и т. д.; иностранцы независимо от национальности; лица, имеющие родственников и знакомых за границей; ученые и специалисты старой школы, особенно те, чья политическая ориентация не выяснена до сего дня; …т. д.».

В этом обширном перечне, разве что, нет только их самих.

Именно эти документы и надо считать реальным завещанием Ленина. Сколько ж потребно истребить народа, чтобы исполнить посписочно и попунктно социальный заказ «вождя», принятый его камарильей к неукоснительному исполнению. А ведь, как это не святотатственно звучит, были рапорты снизу: из волостей, дальних и близких, из глухих провинций, о «перевыполнении планов разоблачений, выявлений, арестов и расстрелов чуждых элементов». А было еще и такое, омерзительное и жуткое. С целью облегчения работы расстрельных команд на ритуальных собраниях-сборищах делились передовым опытом «по части разделения обязанностей при расстрелах и конвейерном способе этого дела». Отмечали и чествовали «передовиков производства», ставили в пример и брали за образец. Хвалили себя перед начальством, что не ошиблись в латышах и венграх — они лучшие в данном социалистическом соревновании: тверда их революционная рука, и нет никому пощады от их пролетарского разящего меча, и равных им нет в ремесле гегемона-исполнителя. Вскормили армию палачей, посадили за свой пиршественный стол сумасшедших и здравицу в их честь провозглашали.

Племянница Петра Ивановича рассказывала, что ее дядя, уж ближе к смерти, пребывая на пенсии, когда напивался изрядно — но изрядно, потому что он всегда был без просыпу пьян — толковал не оборотистым и не послушным языком с неисправимым латышским акцентом: » Что зеньками-то блымкаешь, пучишь глазенки-то чего. Да, пью, и пил всегда — без этого на работу не ходок. Звездочку на погон за просто так не давали, и в почете ходил, и сейчас я, хотя на почетном уже отдыхе, не забывают меня. На всех торжественных собраниях — я впереди. А я и есть первый такой, больше меня никто не сделал. Не был бы я засекреченный — в книгу …этого, как его — Гинздурга… нет — Генеса… нет — … да хрен с ним… но занесли бык… Эх, дура ты дура — ничего не понимаешь. Да я бы и его сейчас, этого самого америкашку Геге …неса, да и всех других врагов нашего народа — лоб зеленкой, и — к стенке, и -…ухх!..».

Наболело у Петра Ивановича на душе. Маялся, что не признают, не разумеют, в Книге рекордов Гин-неса не отводят строки заветной. Обида гложила мужика — исправно и добросовестно исполнял заветы Ильича, нужность свою постигал, глубоко, из года в год, проникался задачей многотрудной — не каждому доверят. Ни семьи, ни детей, и племянница вот — круглая дурепа — ничегошеньки не кумекает, нет в ней подобающего уважения, не маракует ни бельмеса.

Кручинился полковник Магга: сеятель революционных начал — у истоков ленинского переворота стоял — латышский стрелок и палач. Сменил трехлинейку на револьвер, и вошел страшно в последние минуты жизни тысяч людей. Первый палач СССР — Петр Иванович Магга, мобилизованный партией, — расстреливал в один год до пятисот человек. За двадцать лет безупречной службы — почитай, более десяти тысяч человек извел. Казнил Зиновьева, Каменева, Ягоду, Ежова, Радека, Кольцова, Бабеля и много-много других, известных нам и неизвестных ему. Пил запойно сам-на-сам, жил одиноко как волк, обряжал себя на скупые удовольствия — когда на безбабье и рука-шансонетка, и умер от цирроза печени. Такая спившаяся деградированная морда на сленге именуется — «сработанный чекист». Разумеете: сработанный, но все же… чекист!..

А могилка его прибрана — Аня, племянница, посещает. Припрячет нагаженное бродячими собаками. Вздохнет по обыкновению бабьему. Слезу не уронит — разве что, когда насморок. Цветы оставит, и уйдет по-тихоньку вон с кладбища.

===============================

… Откуда же вас повытаскивали, где вас понаходили полковники Василий Колесник и Александр Овчаров?

Не солдат и офицеров спецназа имею в виду. Говорю о тех, кому автомат на перо сменять бы — да писать, не стыдясь, что с грамматикой плохо; выговариваю о поэтах в душе, с искрой божьей в сердце — их сейчас знаменую.

Ротный, старший лейтенант Курбандурды Амангельдыев, туркмен, по дороге к расположению, на пронизывающем ветру, читал мне стихи Махтумкули Фраги — туркменского классика. Впадины двух улыбнувшихся небритых щек Курбандурды разрумянились на морозце, и слова любви старинных туманов, преодолев без малого два столетия, окутывали и покрывали вчерашнее поле боя. Саванным пологом застили вид опустошенного Дворца, с черными проемами вместо окон, еще не убранным остовом сгоревшей боевой машины — последнего приюта Бориса Суворова. Юная пери Махтумкули грезила о любви. Блаженной — слаще халвы Шираза, пламенной — жарче белого солнца пустыни, и вечной…

Они вышли из боя по сроку неделю назад, а по времени — никогда. Думаю, не ошибаюсь. И Курбандурды меня убедил. Он не вылинял в бою свою безмятежность, он — удивительно лиричный и сентиментальный парень, из одежд которого еще не выветрился запах пороховой гари, и глаза которого не разучились плакать, помог мне справиться с прихваченными морозом чернилами авторучки.

- Холод меня здесь воспитал, дайте, я вам помогу, — и вложил перо в пальцы, чтоб их согреть в собственной горсти.

- Попробуйте, должна писать.

Попытка поскрипеть пером была почти тщетной, но неровные строки, писанные почти на ходу, остались в блокноте едва различимыми и, наверное, все же — «отмороженными» навсегда.

Смертник, счастливо избежавший расстрела, пустого рукава и костылей, читавший мне на ветру в пору вечерней зари стихи Махтумкули о вечном, сказал слова пронзительной исповедальности.

- Двадцать седьмое помню как начало какой-то тяжкой болезни, когда уже чувствуешь, что болен, что голова горит, мысли путаются, окружающее приобретает какую-то жуткую сущность, но, когда еще держишься на ногах и чего-то еще ждешь в горячечном напряжении всех телесных последних и душевных сил.

Ожидание не подвело — мы заплатили.

Все — заплатили. Бояринов — жизнью.

Хусанов — жизнью.

Курбанов -жизнью.

И десятки других — жизнью.

Но еще много больше из нас заплатили — пожизненным заключением в самих себе, в этой собственной крепости, которая намного вернее крепости — дворца Амина. И как бы по-разному — всеисторически или бесшумно — мы, участники той нездешней ночи, ни умирали — последним звучанием наших уст было и будет: мама и родина.

До этого прозрения: кто и чем заплатил, недоброе уже что-то вкрадывалось.

- Воронье тучей потянулось до времени с полей. Каркают, горбатые в лете, кружат над нами, как вестники беды, — так рассказывал мне Володя Шарипов. — После обеда мы заметили какую-то суету и переполох вокруг дворца. На бешеной скорости от него ушло несколько автомобилей по направлению к городу. Минут через тридцать-сорок из Кабула стали наезжать машина за машиной. Муравейником замельтешили солдаты охраны, занимая огневые точки и позиции по периметру территории дворца. Невзрачные форменные головные уборы поменяли на приметные каски. Вызвали куда-то Колесника и Швеца, за ними -нашего комбата. Он вернулся не скоро. Собрал нас. Велел передать приказ — время атаки переносится. На сколько — уточню. На вопросы по поводу происходящего во дворце — ничего конкретно не ответил, но озадачил новой вводной.

- Шарипов, значит так, твоя рота первой выдвигаться не будет. Вначале колонной уходят группы Турсункулова — им на штурм идти по лестнице. В пешем порядке — что займет время. Тебе, знаешь, — по дороге. Собери своих командиров машин и механиков-водителей, и доведи задачу.

Почертыхавшись, план переиграли, и насколько позволяло время — уточнили, увязали. В мой экипаж определили «моряка» — капитана второго ранга Эвальда Козлова. С учетом ранее назначенного афганца, Асадуллы Сарвари (нас, конечно, не знакомили — позже узнал), машина прибавит в весе и авторитете. Так как я теперь не шел в голове колонны и не вел за собой всех, решил занять место со своей группой в третьей по счету БМП. В самый раз посередине, откуда лучше было оценивать складывающую обстановку. Механика-водителя определил на место командира, без права руководства, а сам сел за штурвал.

- Володя, смысл этой затеи?

- Увидел, а точнее, почувствовал: что-то не так с моим асом, беспокойный он, суматошливый. Причины, чтобы я в нем засомневался, честно говорю, не было. Однако решил — сам поведу машину. Известно, береженого бог бережет. И мне так спокойнее, и солдату за честь в бой идти на командирской высоте…

Часов в пять подтянулся десант. Дроздов с Бояриновым, в который уже раз собрали в стороне своих. Колесник объявил получасовую готовность и уточнил — начало в 19.30. Приказал сверить часы. Мне, да и другим нашим, очередной перенос не понравился. Анвар Сатаров сказал в полголоса: «Володь, кэгэбэшники нам точно лихо накличут. Скачут, уточняют, переносят… Не наш стиль. Мы тишину блюдем в боевой работе. Расчет холодный — мозгами трезвыми, обдуманность и продуманность, а тут — черт его знает что — хаос сплошной, беготня, суета. Не к добру — пху ты, — чтоб не накаркать…».

Анвар был редкостный замполит, в скворечне милюковской воспитан — боевой и умница. Дело командирское досконально знал, напраслину не нес, и тогда — тоже. Казалось бы, великолепные мужики: учены, с опытом, не со двора собраны, а ералаша — впору на экран, на потеху юным пионерам.

Боевые расчеты определены, по команде занимают места в боевых машинах. Вижу, к машине прапорщика Кучкарова в самый последний момент, уже после команды «Заводи», подскочил дядька грузный. Не разглядел я его, человека достойного — они все в своих шлемах на инопланетян были похожи. Мне потом, в госпитале, Валерий Емышев рассказывал: «Это ж, Володя, Бояринов был. Он прямо с моей стороны подскочил: «Ребята, ребята, меня забыли! Куда мне сесть?» Кое-как впопыхах разместились, Бояринов у самой двери. Сергей Кувылин говорит: «Товарищ полковник, вот здесь кнопка, рычаг будете открывать, я не дотянусь. Добро, добро, — отвечает, — едем».

Была некоторая несогласованность в действиях, а не исключено, что и волнение сказывалось. Ведь все были на пределе — и начальники, и мы. А тогда уж лучше бы не хватило места Григорию Ивановичу…

Я приказал машины не заводить. Хотя мы афганцев приучали к неряшливому шуму армейских раздолбаев — машины по ночам умышленно заводили внеурочный час и прогревали их до исступленного рева, и тем самым бдительность притупляли нетоварищей по оружию.

Только стал поправлять белую повязку на рукаве — она в тонкий жгут свилась. Не поверите, я тогда подумал: а ведь, зараза, эта тряпица и в бою может закрутиться в едва заметную кудельку, и фиг ее заметишь в темноте. И тогда уж точно своего от чужого не отличишь, и не приведи господь… ну, понятно…

(Для опознавания «свой — чужой» перед началом операции бойцам было приказано на рукава повязать белые повязки, дабы в ночи ненароком не перестреляли друг друга. Так думалось. И потому, кто бинтом пеленал предплечье, кто простыни кусок урвал. Идея не была оригинальной, ибо такие же белые повязки красовались на руках «добрых» католиков, когда они 24 августа 1572 года резали в Париже гугенотов во время печально известной Варфоломеевской ночи. Символично. до мурашек по коже! И с разницей в четыре столетия. Храним бесценный опыт. Не померк в веках, и на беду сгодился, не спася от беды. И во время штурма Дворца Амина, и точно так же, ненаученные печальным опытом, «альфовцы», «пометив» себя белыми лоскутками, пойдут на захват «Норд-Оста» на Дубровке в Москве 26 октября 2002).

Укрепили дух спиртом — никто не хотел умирать! Не трусили бойцы, но разумели — страх так простодушно не унять, предательскую дрожь и мысли несветлые.

Был все же этот трепет боязни, был!

Безмерный, неунимаемый — холод под ложечкой. На душе — нехорошо до тошноты. Махорочная затяжка — сплев; пожили, значит, — сплев… Рожденье тайное стиха. Как суть молитвы драгоценной: «Поручик курит до сигнала. На фотографии в конверте десяток слов, чтоб та узнала, как он любил за час до смерти»…

Ребята из группы Романова достали бутылку. Разлили, выпили, утершись рукавом, граммов по сто. Предложили Шарипову. Володя отхлебнул — печет. Подозвал своего механика-водителя: иди-ка сюда. Подбегает. Он ему — кружку в руки. Боец нюхнул и удивленно уставился на лейтенанта: в батальоне насчет этого строго было: не приведи господь — пригубить. Невдомек солдату — шутит, что ли, командир?

- Это ж — спирт!

- Пей, дорогой, чтоб на твоей свадьбе еще погуляли. Пей, давай! И рули, товарищ солдат. За командира рули, но без меня, смотри, никаких команд экипажу и в эфир. Чтобы не сталось горького похмелья за помин души.

Боец кружку опрокинул, повеселел вроде: «Спасибо, товарищ старший лейтенант». И бегом к машине. Шарипов огляделся вокруг, глотнул воздуха, и без затруднений юркнул вниз под броню — занял место механика-водителя. Приветно светились огоньки панели приборов. Таким разноцветьем, как помнится, на елке рождественской светлячки детства озорновато поблескивали.

Вдруг — легонький искры хруст: рассыпались три зеленые ракеты. И пахнули невысоко сигналом, к которому так долго подбирались, — в атаку. Шарипов скажет потом: «Интуитивно почувствовал: что-то не в лад, как-то ломко внутри, сомнение и тревожность обуяли, или звериное чутье профессионала сработало. Смотрю на часа — 19.25. Что за мать твою — на пять минут раньше. Про себя чертыхаюсь, воплю команду, и запускаю двигатель».

Отчаянная последняя схватка! Все — в ряды! Черные тучи все гуще, в черной ночи карканье черного воронья, разбуженного взбесившейся долиной и взломом неба, — все громче!..

Хафизулла Амин пришел в сознание приблизительно в 18.00, а в 19.25 — рванули в атаку и начали штурм. На Дворец обрушился шквал огня.

… Славный «мусульманский батальон» пошел. Туго набив чрево машин грешными витязями, отягощенных бременем приказа и средствами уничтожения всего живого, славный спецназ начал и приступил. И потащил в историю на плечах своих, не чаявши, пожизненную ношу личной славы и державного бесславия.

Нет на войне чистоплюйской целомудренности. В ночь уносились две задачи — два кома ниспадшей на них грязцы. Первая — она есть эхо любой войны, чисто боевая — довести товарищей по оружию до порога стороннего дома, дать им, насколько это возможно, больше шансов на жизнь, прикрывая их исступленный порыв от навалы -налета с боков и тылу. И отмахиваться горячим свинцом от тех, кто не пал духом и пер спасать, исполнив долг до конца, своего Амина. Спецназ ГРУ телом своим заградил, как щитом, спины бойцов КГБ, подставляя под огонь левогрудый стук своих сердец, огражденных от пуль накачанными мышцами не целованных туловищ,- без бронированных чешуй мудреных жилеток. И чтобы еще надежнее прикрыть их, бойцов КГБ, и их тоже кружащиеся сердца — такие неуемно гулкие в атаке — все «мусульмане», как один, колебанья исключив, отдали им свои эти самые панцири — бронежилеты.

Второе дрянное, не касаемое тогда, к счастью, спецназа, и что исходит не от открытого сражения, а от тайны глухонемой: выйти на Амина, прорваться к тому, настичь его и застрелить, старательно устлав пулями почти безжизненное тело. На месте пристрелить. Порешить. Уничтожить. Убить…

Нет смерти чище, чем в бою… Слова не мне принадлежащие — Игорьку Кошелю. Прекрасному парню, журналисту талантливому, песеннику от Бога. Барду восторженному. Он, Игорь, накануне выпуска прочитал в газете мой очерк «Мела свинцовая метель», да и другие «байки войны», и под впечатлением попросился в Афганистан, отказавшись от распределения в Германию. Шаг лейтенантский от кайзеровской умытой брусчатки в сторону персти сыпучей необетованных афганских земель, опаленных войной, и зыбучих, простреливанных горных троп, — я тогда не осмыслил, а нынче мне это — в гордость. И что «начитались меня», и что тот шаг того офицера-новожена к непреходящему устремлению меня побуждает — как бы детям своим подрастающим в пример вручить. И не меньше того!..

Я всегда сожалел, что мне не удалось этого великолепного парня определить в наш отдел «боевиков». Впрочем, полковником Игорек стал и без чьей-либо помощи. А его «окопная проза», читаема с сухой слезой и комком в горле, таит личную отвагу и мужество автора. Талант его — от отца-матери — не выветриваем; в подпитке и помощи — не нуждался. «Мы учились носить форму, как женщины учатся носить улыбку.» -это его, Игорева, серебряная россыпь. И это вот тоже его, Кошелевы, золота крупицы: «И поднял нас Ил над Загребом, и понес над Европой домой. С девяти тысяч метров войны не видно. Европа — зеленая, Афганистан, помнится, — серо-коричневый. Здесь — леса, поля, там — горы, пустыни. Война внизу, на земле: за деревьями, за камнями, в окопах, в колодцах, в домах, за дувалами. Война — в глазах, в морщинах, в сединах и в сердцах. Война на кончике пера, которое всегда готово ответить на вызов судьбы. Военные чернила не высыхают»…

Нет смерти чище, чем в бою… В том мало утешенья, но праведное все же есть: открытый бой — не тать в ночи. И не убийство хворого в постели.

Когда будут растоплены снега и дом спален, непрочен суд земной — заявит о себе. Они еще только засобираются убыть в Союз, я вместе с новогодней елкой привезу им первый «международный отклик»: «портрет» воина-интернационалиста. На пахнущем типографской краской плакате — лубочный мужик в чалме с дубиной и дехканин (тоже в чалме) с мотыгой яростно гвоздят по лысой голове отчаянно раскорячившегося советского карапуза-генерала, насквозь проткнутого штыком бегущего мусульманина (и тоже в чалме); подпись: «Бей, ребята, да позазвонистей!». Перевод, конечно же, дерзкого в отваге туркмена, уродившегося под крупными ясными звездами на колодце в барханах красивой пустыни Каракумы, в роду племени текинцев — служивших в коннице царя Дария (но не в услужении пребывая!) и в личной охране парфянской царицы Радогуны. Я говорю о ротном командире с душой пиита — старшем лейтенанте Курбане Амангельдыеве.

Годы спустя, заполучив высочайшее дозволение, косноязычные уполномоченные обвешают гирляндами участие групп КГБ в операции «Шторм». И самих участником не преминут озарить ореольным вниманием. А в ГРУ, где врожденно отвращение ко всякой кружковщине и самовосхвалению, разведчики и диверсанты тихой сапой будут продолжать делать свою работу и говорить неправду, откуда у них, и за что ордена. А подчас — и за что они были отлучены от своей «фирмы», и даже случалось — были заключены под стражу на немало лет. Людские козни известны, и спецназ уведут в тень, а «мусульманский батальон» вообще отринут на неосвещенные задворки истории. Будто в их залах люстры затянут черным крепом и подвяжут черными лентами по случаю похорон…

Но Вася Праута этого не знал, когда заштормило, и — разлетелись в серебряные дребезги зеркала и люстры Дворца — цитадели.. Лопались ярким свечением-вспышкой поражаемые прожектора, освещавшие пространство вокруг Дворца и подножье, к которому в тяготении кралось несчастье. Они гасли один за другим, переставая слепить наступающих, но с их прытким исчезновением не становилось окрест непрогляднее, напротив — недобрый свет, без надежды возгорал и силился…

Шестнадцать стволов, отпущенные на волю, сорвались с поводка, как ненасытные голодные псы, куражились в небе, и, распарывая пространство ночи и освещая ее яркими всполохами недобрых россыпей мартеновского свечения, огневым жарищем лепили призрак кромешного ада. Разверзлась треклятая преисподняя — образ апокалипсиса. Там, на взгорке, за толщей средневекового камня, и здесь, в долине, в каждой рвущееся вперед машине, за листовой броней отечественной стали, забились, затрепетали души. Задышала кровь, еще не пролившаяся, но на выходе. Сговариваться сердцу и разуму в согласии — тщетно. В вечной ночи не пропасть — погонятся по следу снаряды Прауты, и — нет спасенья. Никому — ни тем, ни своим.

Сержант Федоров, командир установки, после нажатия «гашетки» ощутил знакомое неистовство биения четырехствольной автоматической зенитной пушки, и ужаснулся, наблюдая, как снаряды, отметившись магниевыми разрывами, легли недолетом на холм, у подножья Тадж-Бека. Трассеры — указатели устремленности полета — смертоносной косой отшумели впритык наших машин, тщащихся в штурмующем порыве, едва не касаясь их брони. Сержант отметил про себя: толково, что ленту снарядил необычно -три осколочнофугасные зажигательные, один — осколочнофугасный зажигательный трассирующий, а не пошел на поводу начальников, спецназовцев-делитантов: «Чтоб и бронебойнозажигательные были». Брони там нет впомине, а стены ничем не прошибить, «Шилка» здесь бессильна.

Приказал операторам поиска и дальности скорректировать: «Валерка, выше чуть, выше, на полградуса.» — и вновь утопил, припадая к «обзору». Яркое красно-белое крошево грузными ударами множественно осыпало стены дома мириадами светлячков, и, казалось, под ним вскачнулась земля.

В отблесках извергнутого скорострельными пушками пламени лоснились бока «Шилки», будто они были напомазаны соляркой. Спереди, у гусениц, опалился снег, стал бурого чумазого цвета, но в секунды залпа — отпугивал красными разливами. Снаряды уносились с шипеньем и визгом туда, где их не ожидали и не жаждали встречать, в ту — на полградуса — даль, оставляя за собой выбросы ярких зарниц, сотворенных харкающими стволами, и формой напоминавшие сладкую гигантскую вату на палочке. Всполохи соперничали со светлой безоблачностью солнечного дня, и на сотни и сотни метров обнажали местность, и суть урождающегося несчастья.

=========================================

И здесь — всполох. Звук взрыва не дошел, но полымя в приборе наблюдения молнией пронеслось, по очам жахнуло — ослепительно вспузырилось в зрачках и сознании. И недоброе предчувствие — почин нашего лиха.

Полыхнул спичкой бронетранспортер. Средний в колонне Турсункулова. Зарево — как знак беды…

- Боря, ты что.

Борис Суворов, офицер КГБ, старший в группе десанта не мог им ответить — скорчился от боли, без стона и крика, и еще не убитый, обмякшим телом приник к металлу и мешковато осунулся по нему спиной. Алой змейкой метнулась кровь из губ горячих. Поразило бойца из Омского управления — осколки пришлись ниже бронежилета, разворотили низ живота. Его спасти не удалось — кровью истек. Другие тоже будут «истекать» — санинструкторов не было в бою, их не предусмотрели для этой операции.

Сержант-мальчишка, их, поверженных, командир, не растратил себя в панической дрожи, криком воскричал, приказывая спешиться. Отстранились подале от брони и разгорающегося пламени, залегли, чтобы осмотреться и сообразить, что к чему. Пули сеялись рядом — искали тело. Равнодушно и злобно впивались по соседству, и в соседей.

- За мной, за мной, товарищи офицеры, — сержант входил в привкус командования, или то ответственность — поручительство головой — вела парня вперед, и о робости позабыв, одержимый приказом, уводил наверх способных идти за ним и стрелять. Сопел, тащил в крутогору тело свое, навьюченное пожитками сечи, тяжело выкрикивал слова-команды, которых в запасе и запарке боя совсем немного было — вперед, вперед, да вперед.

Поддубный и Гулов, превозмогая спасительное притяжение земли, сорвались в беге по лестнице за группой и тем сумасшедшим сержантом — их юным командиром. Но смелым чертякой — зазорно отстать от мальца. За ними Колмаков и Новиков. Дроздов, видя, как усердствует, перевязывая себе ногу Рязанцев, спросил только: «Так нужна помощь?», и, понимая неуместность своего внимания, похлопал товарища по плечу, и пошел догонять своих, набираясь опыта в непосредственно близком соприкосновении с противником в огневом бою. Не надуманном. Взаправдашнем.

- Яша, — вскричал Турсункулов — это уже адресовано майору Семенову, — уводите своих за мной. И продолжил лейтенант на распев — наследник известного муллы в Узбекистане и приемник славных традиций русского воинства, прикрываясь мысленно Аллахом, как щитом, (допускаю и это — не зазорное) — в полный рост поднявшись, чтоб видели его отовсюду солдаты («не надо бздунькать» — такая поговорка у командира была): «Мусольмоооон, за мной.».

И пошли мальчишки, и пошли в вопле, и в страхе пошли, сопли размазывали по детским щекам, орали и перли, плакали и страдали, не стыдясь и не скоромясь своей слабости, которую ночь припрятывала — спасибо ей, беззвездной в те минуты и глухо непроницаемой — они шли и шли, поодиноко и все вместе, и стреляли, и палили, и гвоздили, и долбили, и садили, и лупили, и строчили… Мусульманин в мусульманина. Брат в брата по вере. Добро и зло сошлись, перехлестнулись. Сшиблись в азиатской метели . Земля родная, ты перепутала чего-то, запутавшись в ту ночь в себе самой и в людях.

Не было призывных воплей «ура!», но и языки не проглотили, безмолвствуя в борении и преодолении себя, разное вырывали из нутра, кто во что горазд был. Надсаживались, взбадривая себя и товарища ор стоял, как крик загонщиков на облаве зверя свирепого. Прогикали — и не замолкли. Разгикались — не уймешь. Ударились с наступательным криком во всю прыть на неприятеля, перекликаясь в слове остром, глумясь в стремительном натиске над отцом небесным и матерью земной. Нанаукаялись вволю, облавщики удалые — голосистые крикуны, визгуны, порскуны, гикальщики… Голос, надсаживая, напитываясь лютостью. Зверя затравливая, сами зверели.

За ними — огольцами, вызревшими до поры по воле судьбины и ставшими враз мужчинами — упревая под бронежилетами, отягощенные ими и еще обремененные недобрым набором всяких железяк бранного труда, и глубокими познаниями науки убивать, шли, грузной ступнею следя по кабульскому снегу, посапывая остервенело в промерзшие варежки, и проклиная свой сегодняшний удел, — за ними шли офицеры: избранные избранники КГБ — палаческая аристократия двадцатого века.

Солдаты об этом знали и были предупреждены, и они — бойцы первого в истории отряда спецназа ГРУ — не могли допустить позора при тех, элитных мужиках, и не смели не быть храбрецами. Им не должно было быть зазорно за свою недетскую работу. И им не стало совестно за смелость свою и бестрепетный свой порыв. Прошли они все достойно этот ад кромешный. И даже кэгэбистский генерал Дроздов, скупой на похвалу, выверенный в словах, когда дело касалось особенно не своих, напишет годы спустя: «Из тридцати шести раненных солдат из «мусульманского батальона» двадцать три из них не покинули поле боя».

По ним ошибочно ударили и «Шилки» наши, и наши гранатометчики, и из многих окон напротив не свои тоже палили… Но в велико возникшем сплаве братства: неврожденной юности, когда невеста солдата не успела полюбить, и уже оплакала его; в возникшем сплаве знатных ремесленников, которые превратили свое ремесло убийства в искусство уничтожения человека, — они все прошли и все изошли тогда, в ту ночь. Варфоломеевских начатков.

В этой накатной волне, устремленные к подвигу юные, молодые и старые, по принуждению долга и приказа, невольно обращенные в осквернители истинной святости и ценности человеколюбия — угнетая в себе страх, звонко порочили Богородицу — и испробуют себя выстрелом в живое, испытают собственной удачей, искушат личной незадачливой судьбой.

На хрупкости своего хребта ребята, дети-солдаты, вытащили отборных бойцов. Вытянули самых лучших в КГБ наверх и довели до парадного подъезда уже разворошенного дома, открыли им тяжелые затворы и впустили в залы. А сами ненадежно примостились по периметру площадки, обдуваемой всеми ветрами, и залегли, как попало, не находя укрытий, на плитах открытого, простреливаемого со всех сторон пространства. Когда в их рядах образуются прорехи — товарищей убьют и искалечат — элита еще раз возопит о подмоге. И мальчики, без бронезащиты и заграничной финтифлюшки — шолома-каски, держащей удар и прикрывающей мозги; так вот, эти мальчишки, огражденные от смерти единым доспехом — прохудившейся за время командировки рубахой — не «бздунькая» и не колеблясь, войдут в тот дом. И что там детям было делать!..

Их командир, взводный Турсункулов, неделю спустя, расскажет:

«Страшно было и то, что наши гранатометчики, стрелявшие из АГС-17 по заданной им заранее площади, так и не перенесли огонь. И нам пришлось прорываться сквозь ливень свинца, который лился с обеих сторон. Как удалось это сделать, я сейчас не могу сказать. Но мы прорвались во дворец. Был момент — я услышал: «Мужики, что вы лежите. Помогите!» Мы по плану не должны были работать внутри, но, когда нас призвали на помощь, я и мои солдаты поднялись и вместе с «зенитовцами» рванули вперед — вверх по лестнице».

В августе 2009 года Турсункулов, раздобревший, но по-прежнему красавец, огладит неспешно холеные усики, и, хорошенько подумавши, скажет с взглядом «в себя»: «Отрешенность была, и ничего больше».

Турсункулов еще долго служил, закончил академию. С 1987 года и почти до вывода войск был советником отдельного полка министерства госбезопасности Афганистана. Позже — направлен советником в Мазари-Шариф. Закончил службу во внешней разведке. Тогда и понятно, почему он единственный из «мусульманского батальона» неизменно присутствует в документальных фильмах про «смелых чекистов при штурме Дворца». В декабре 2009 года публично принесет афганцам свои «глубочайшие извинения за наши действия» с такой знаменательной приметой на конце: «И последнее — не держите зла»…

Заметьте, извинился лейтенант — «налетчик» образца 27 декабря 1979 года. Офицер, который командовал взводом, и удел случился у которого в жизни — выполнить приказ. А те, которые посылали его, мальчишку, и живы покуда — помалкивают с извинениями и криком кричат о выполненном долге, и готовности повторить все сначала, и, если бы доверили столь высокое и ответственное, то повторить еще много и много раз. Может, это и хорошо, что они, дедульки, не способны «повторить» даже и одного раза — в силу возраста своего. А то б по дряхлости и ветхости, и дури стариковской — ой, сколько бы дров наломали, кавалеристы-конники лихие. В атаку сердце рвется, душа в клятвенных заверениях — заклинаниях, а духу молвить: «извини» — не достает тем храбрецам, что пролеживают бока на печи да едят калачи.

================================

Страх обуял всех и властвовал, готовый завладеть до основания и конца. Но совладели собой, кто и как мог, и смог. Кто-то до первой царапины щадил себя и шел с оглядкой. Кто-то до первой крови своей или товарища. В ком-то гены отцов-фаталистов пробудились, в ком-то гордость, побитая обществом всеравенства — чесаных под одну гребенку — проснулась. Протрезвели в лютости и в восторге погибельном, сызнова опоились безысходностью и на опохмел души подхватили случай редкостный — когда прозябнет беспомощность без помощи. Созреют в атаке и поймут, что недалекие дядьки — архиидейные наставники и учителя наши — понапридумывали множество забот о беззаботном советском человеке.

Взмолятся заре — всесильному началу новой жизни — они потом, на завтра отложив надежду и само же-ланье жить, а в те минуты роковые шагали великаны стосемидесятипятирослые в полный рост, не помня, в иную секунду затемнения сознания — в угаре побеждаемого страха — имени своего, но чтя незабываемо имя предка своего. Сейчас, как никогда пособляющего, а может, и — спасающего.

- Карпухин, не ори — я вижу.

Саша Плюснин открыл прицельный огонь по афганцам, чьи силуэты хорошо виднелись в оконных про-емах. Они с Виктором первыми спешились и втиснулись в холодные скользкие стены. Где-то здесь, рядом, должен быть Яша Семенов и его красавцы. Вдвоем вовнутрь врываться — напрасный труд и дело дурное. (Уточнение Володи Шарипова: «Яша был внизу около лестницы с Турсункуловым», — вставляю слова эти).

- Витя, еще поливай, вон, мужики наши на подходе — прикрывай их. Я пошел, Вить…

Плюснин первым ворвется в заповедную, вожделенную проклятущую даль. Один переступит порог -черту, перейдет свой и товарищей Рубикон, чтобы выйти из боя или полечь в бою, и путь назад ему был заказан. Не будет ему пути назад. И станет боец поодинокий, сам на сам с отвагой и смертью, крушить, гвоздить пространство и залы, и стены, и свет, и тела.

Пули стучали по броне еще не отъехавших машин, щелкали звонко под ногами по камню площадки, и было ощущение какой-то нереальности: все светится кругом, недобитые прожектора домаргивают, ребята идут довольно открыто. Гвардейцы, видимо, тоже берегли свои жизни, и, ведя огонь, беспорядочный и интенсивный, не очень-то смело высовывались из проемов окон для точного прицеливания. Но сыпали щедро. И из стрелкового оружия, и — разбрасывая гранаты. И взрывы эти надменные, надо сказать, крепко попортили настроение, и попили кровь, и пролили крови. Успех атаки и всей операции висел на волоске. В те самые несколько минут, когда первые бойцы дошли до порога, а следующие за ними — доходили. Разрозненными группками, кучкуясь по ходу продвижения, сбиваясь в неорганизованную вялую силу, не объединенную единым руководством, без командиров с четким представлением, как конкретно действовать дальше. На голом энтузиазме шел офицер и солдат, воистину проявляя чудеса храбрости и беззаветности, но без всякой связи, сигналов, целеуказаний, взаимодействия, плутая в темноте коридоров, кабинетов, комнат. Путаясь под ногами друг у друга, и во всполохах боя кружа и сшибаясь — кто свой, кто чужой. Где «Яша», где «Миша».

… Нас вытребовали, и мы пошли. Не раздумывая и не загадываясь. Тот, который нас призвал, невысокого роста — исполином мне свиделся на фоне горящего дома, в опаленном проеме черного лаза — парадного входа. За спиной его пульсировали квантовые вспышки — царапины пространства -и взъершенными мерцающими пунктирами вычерчивали отдаленный, и по облику — совсем не злющий! -образ местечковой схватки.

Фигура его — излитие мощи: круглое, без волевых черт лицо, в разводах крови по щекам и лбу — изгаженное красным; рот в крике раскрыт широченно: темный зев — светлый зов; ноги расставлены стойко — сила и твердь; рука правая выброшена вперед и вверх — привлечение вниманья; левая — в бинтах пообтрепанных, наскоро обвита; куртка кожаная вразлет — раздолье необъятное тела, левая нога выпростана в устремлении — продолжение маха неостановочного. Он явился некстати, вышел из небытия, неожиданно возникнул из громов и дымов — тем поразил и отрезвил. Он, тогда неузнанный мною, будто бы, вытесанным из камня, ступил на землю, и, повинуясь этому человеку — солдату, глыбе этой из впечатлений моего детства о Великой Отечественной, мы безропотно, подчиняясь ему — призраку войны — легко и с радостью неунижаемой покорности, позволили ему увести нас за собой — в шумы бездны адовой и пекло.

Байхамбаев через годы несет эту картину — воспоминание в себе, и редко с кем делится куском жития своего настоящего.

Я многое стал забывать из того прошлого, но Бояринова, который на помощь зазвал нас тогда, уже израненный, контуженный, в полуметре от потустороннего мира, — мне не забыть никогда…

Э-э, наивный чекист! В благодарении незабвенном и в упоении пожизненном обретающий. Вот коллега его по цеху, Яша Семенов, много-много лет спустя, в 2011 году, расскажет иноземным журналистам: «Во время операции я, честно сказать, забыл о мусульманском батальоне. Мы добились успеха с первого раза. Они («мусульмане» — Э. Б.) вошли тоже, однако когда операция была почти завершена». Яша тренькнул вот так без усилий как какнул легонько, и слил в унитаз братство воинское. А попутно и многое другое — по большей части нравственное. Не всеми, что правда, постигнутое…

Когда они ворвались во дворец и появились потери, пришло какое-то остервенение — «косить» всех. Да и потом команда была им дана: «Пленных не брать, свидетелей не оставлять, никто не должен остаться в живых». Приказ пленных не брать — понятно, означал — убить всех, включая охрану, прислугу, родственников. Прятавшиеся по углам дворца, под кроватями и в шифоньерах, ошалевшие сотрудники КГБ, охранявшие Амина, которые, судя по всему, тоже должны были погибнуть (и некоторые, похоже, все-таки погибли). Бойцы, вопреки приказу отказавшиеся стрелять в женщин и детей — как заутверждают попозже некоторые из участников атаки…(но кто-то все-таки в них стрелял, и поубивал детей — мальчиков, и поранил выстрелами в упор детей — девочек).

… Охрипшие горла хотели глотка воды. Больше всего на свете — именно воды. Вязла слюна, гибли слова в сухоте. В упорстве бредущих на смерть и несущих смерть — апатично открывающих, бросающих, разящих — молчание заявляло себя дальновидностью и мудростью.

Я понимаю, они должны были тихо сойти с ума или громко и истерично расхохотаться, подняться в полный рост и зашагать, не прячась и подставляя себя под огонь стрекочущих автоматов. А, осознав последней ясностью сознания, последней вспышкой рассудка, последней крохой надежды — что ты, наконец, убит, успокоиться от кошмара, улыбнуться тихо про себя и застенчиво кашлянуть, боясь потревожить свой собственный упокой.

Я понимаю, они должны были сойти с ума, соучаствуя во всем этом диком и бесчеловечном, попирая промысел божественный и отвергая несокрытый смысл бытия, как главнейшую заповедь человечества — не убий.

Я понимаю, они должны были сойти с ума, даже выдумывая для себя наивную сказку нелюдского на-важденья — какую-то особую меру в определении несуществующих ценностей, способных оправдать их и из-бавить их от земных грехов тяжких…

Но я не понимаю, почему они не сошли с ума. Там повсюду была кровь, кровь и кровь. Она была именно разлита, а не обильно полита. Вялая густота — она апатично чавкала под ногами, их ботинки на гру-бом узорчатом костяке вминались в гранит ступеней, как в мягкость ворса ковров. А когда солдат залегал, а потом устремлялся вперед, становилось не по себе от его облика — грудь, живот, ляжки, ноги до колен, — все было изобильно пропитано кровью. Хотелось верить — кровь не бойца, но не спросишь у него всякий раз: твоя или. его?

Наверху еще припадочно стреляли афганцы. Сильный взрыв — по стене дрожь. Он прозвучал перека-тисто, из замкнутого пространства. Виновником потрясения и «стенной дрожи» окажется Виктор Карпухин:

- Только мы с Саней Плюсниным поднялись на второй этаж и разошлись по сторонам, вдруг мне навстречу, откуда ни возьмись, выскочил аминовец. Я в него выстрелил из автомата — щелк! — патроны кончились. А тот в меня уже целился. Ну, все думаю, прощай, белый свет. Но и у него не осталось патронов. Он в лифт — шмыг, а я ему в закрывающиеся двери гранату бросил. На том и расстались, но память по себе вояка оставил. Когда я гранату забросил в лифт, осколок угодил от моей же гранаты, и триплекс оказался насквозь пробитым.

- Что я — Байхамбаев, они не знали, бросили коротко: «Прикрой, командир», и шумно сорвались с места. Дядька там один был, коренастый такой, здоровяк, лицо литое, взгляд тяжелый, непроницаемые глаза, в которых все постно, — он и говорит мне: «Тебе туда — не надо, и людей своих попридержи — незачем им все это. видеть и знать». Со временем постигнул, что спутник тот был — Сергей Александрович Голов.

Голов от узнавания трагедии не только одной семьи Амина, а сотен тысяч иных афганских семей — не сумел уберечь мальчишек-»мусульман»: они стали по принуждению очевидцами, и видели они все, но не знали всего. И того, что лихо-лихое и горе-горькое вздымается в эту ночь, и драма целого поколения, брошенного в прорву, и злополучие огромной страны лишь размахивается, едва только входит в уймище страданий и слез, и силу набирает недобрую. Не ведали бойцы Холбаева, добровольно обрекшие себя на штурм, и имя конкретного исполнителя, точку поставившего — Амина порешившего. Но в курсе были, и Головы — в своем упрямом утаивании — не сумели затворить им глаза и застить разум. Это я все докапываюсь до фамилии палача, а им, выведшим счастливо из той бойни, начхать было, кто выпустил страшную пулю в ребятишек Амина, в их отца, в их сестер. Не потому, что вмиг мальчишки очерствели, а по причине -что не задумывались тогда обо всем этом, радуясь своему спасению. А возгордившийся «Вася-стрелок», в принципе, никому не нужный сегодня и абсолютно никому не интересный, выискиваемый лениво и ненастойчиво, разве что для утоления праздного любопытства. Или вот как мне — уж, коль взялся за рукопись, так и затерявшегося в истории мужика — на свет божий надо бы вытащить. Не осудить, а просто показать и — земля ему пухом, в отличии от им казненных подлым убийством. Тот, неизвестный стрелок, — и спасибо ему — оставил видимый шлейф за собой, примету родовитую: исполнитель — Комитет государственной безопасности СССР. С него, в принципе, и того с избытком — похвала ему, невольному изобличителю КГБ.

Так что, после советов и приказных рекомендаций товарища Голова «мусульмане» придут на «готовенькое». Им останется убедиться, что да — тот самый повержен, и нет тут ошибки. Доложить о выполнении задачи и следы прибрать — замести, покрывая их тела мерзлыми комьями напополам с колкими льдинками земли, не ставшими для убиеных пухом.

==================================

Амина вытаскивал из-под стойки бара и заворачивал в штору замполит моей роты лейтенант Абдуллаев Рашид Игамбердыевич. А отвозили и хоронили они уже с капитаном Сатаровым Анваром Саттаровичем — заместителем командира отряда по политической части, — напишет мне Володя Шарипов. И добавит с хорошим привкусом иронии, душу веселя: «Так уважительно, по имени и отчеству, по званию и должности, называю офицеров, ибо….Такие вещи доверяют только замполитам».

Рашид Абдуллаев рассказывал без сарказма и, признаюсь, подкупил меня своей зрелостью и душой прекрасной. У гостиницы «Узбекистан», в искусственных декоративних садах цвел взаправдашних миндаль. На весенних сквозняках полоскалась в ласке тепла тюль на окнах. Слушаю за зеленым кок-чаем Рашида, и уже ненавижу шторы.

Под конец всего, когда мне поручили это мерзкое и противное для меня дело, я увидел лежащими на полу женщину — оказалось, как сказал афганский военврач, жена министра культуры Шенафи. Смерть не прибрала разительной красоты женщины, и тем свирепее была боль от увиденной проступившей яркой крови по ее бирюзовому платью, и даже колье в бриллиантах было заляпано, испачкано кровяными, загустевающими прямо на глазах, следами — стёками. Тут же рядом, распластанный в луже крови, остывал старший сын Амина. Чуть поодаль от него — еще одна недвижная фигура. Присмотрелся — женщина. А чуть поодаль — еще и еще поразметанные тела.

А чуть с боку, касаясь изможденного тела отца сжатым кулачком, подобрав под себя голенастую, с вострым коленкой, ножку, заснул вечным сном маленький мальчуган, милая птаха-пташка, который уже никогда больше своим щебетом, не проснувшейся как следует пичужки, не оповестит звонким колокольцем утреннюю побудку домочадцам. Его уткнули лицом в пол, будто специально размазали по нему, ни мало не беспокоясь о бесчувственном тельце. Наверное, он, сын, мешал убивать отца, и его грубо отбросили от вожделенного тела. А может, изначально, торопясь и суетясь, в упор гвоздили по всем бездыханным, и еще раз убили малыша на груди отца, а потом только отстранили, давая простор доступа к трупу лидера и опознанию его.

Амин лежал тут же, обращенный лицом вверх, с незакрытыми, еще увлажненными глазами с чрезвычайно спокойным взглядом. Возлежал в окружении нескольких гвардейцев и своих мертвых детей, и плачущих — двух пораненных дочерей; и жены — откричавшей свое в первые минуты потрясения и горя, и сейчас слепо доглядающей распростертую перед нею пустоту. Она никого не замечала, ни на что не реагировала, только страховито встрепенулась и пронзительно возопила, когда мы с солдатами приготовились к забиранию тела Амина. Она увидела то, что ей, уверен, не следовало видеть. Я и мой солдат (рядовой Эшанкулов. — Э. Б.) взяли труп за руки и попытались его подтащить. При этом левая рука, за которую взялся я, оторвалась. Плечо было просто разворочено. Мне запомнились золотые часы «Сейко» на оторванной руке. Один из офицеров КГБ предложил мне взять часы себе на память в качестве трофея, но я отказался. Руку я бросил на тело, стараясь сделать так, чтобы этого не видела жена и дочери. Мы сняли одну из штор с окна. Она была достаточно длинной — метров шесть, и завернули в нее Амина. Я приказал солдатам (один из них рядовой Останов. — Э. Б.) завернуть каждого из сыновей, которых мне еще вначале указали двое из групп КГБ, в сорванные с окон шторы и еще какое-то тряпье.

Я смотрел живыми глазами — без удовлетворенного чувства победителя — на мертвых, которые еще пахли живым потом. Или мне показалось — и это мы смердели потом неживых. Трупный запах источали…

С помощью шанцевого инструмента — лопат и ломов, снятых с машин, с трудом, чертыхаясь и ярясь, выдолбили ямы, и после трудов повинных захоронили их вместе. Когда закончили эту всю мерзость, пошел докладывать.

… (В 2010 году Рустам Турсункулов, получивший отпущение грехов на основании своей принадлежности к КГБ, и по-чекистски мило, скрашивая лукавством давнее, неблаговидное, заявит «иноземным» журналистам: «Да, они погибли (Амин и двое его детей — Э. Б.), их тела завернули в ковры, и солдаты, которые не участвовали в штурме, вместе с афганскими представителями похоронили их недалеко от Тадж-Бека»).

Их, троих, не убили, оказывается; они — «погибли». Разницу улавливаете?!.. И придали земле их тела люди с «чистыми руками» и непорочными душами — «солдаты, которые не участвовали в штурме..». И главное: «. вместе с афганскими представителями похоронили их недалеко от Тадж-Бека». Благопристойно-то как — «похоронили», да и не просто так тебе. А «вместе с афганскими представителями!». И чего это Рустам-ходжа не добавил, что «представители» составили траурный почетный караул, и — скорбели!..

На правду мало слов:

либо да, либо нет. Сколь бы она ни была горька.

Чего уж теперь изгаляться, трунить, зубоскалить, да и глумиться.

====================================

Кто тот генерал, который спланировал бессмысленную акцию с отравлением, не имеющую на тот день никакого значения и смысла, настоял на ее проведении — вот только в угоду чему или кому? — подставив тем самым под подготовленный огонь и укрепленную за эти часы оборону своих и чужих подчиненных?

В Баграм команда от начальника штаба Якуба прошла. Летчики заняли места в кабинах и запустили двигатели. Дело счастливого случая и обстоятельств, что они не сорвались в небо и не перемолотили «мусульманский бата-льон», и группы КГБ, и десантную роту. Почему не взлетели? Не хочется повторять выдумки задним числом: и зенитные орудия у нас на такой случай были припасены в конце взлетно-посадочной полосы (которые уничтожат, понеся серьезные потери, подразделения 345-го опдп, но часами позже); и прибудут наши БТР (наверное, все же БМД), и плотным, организованным огнем «перед носом ястребков» уймут пыл афганских летчиков…

Кто тот генерал, который спланировал скудоумную акцию, наполненную зловещим смыслом и бесчеловечным содержанием: не присыпить людей, а убить их всех, и в том числе — детей и женщин. Если бы одного Амина отравили — это можно понять. Но, судя по тому, что много человек было в жалостном состоя-нии, травили всех, кто был на этом торжестве. Травили скопом, как скот, зараженный опасной неизлечимой инфекцией. Аргумент-оправдание потом цинично изыщут: это-де было сделано для того, чтобы взять дворец без кровопролития. Обман чистейшей воды и ложь невообразимая. Охрана дворца питалась отдельно. Если бы кто-то травил охрану… понятно — крови бы поубавилось.

А какое же сопротивление могли оказать лица гражданские, да и детишки малые?

Будем сейчас внимательны. Согласно укладу и традиции обед у мужской части приглашенных проходил в одном зале, у женщин с детьми — в соседнем, отдельном. Столы с посудой и едой, само собой, разумеется, — разделены. Тогда возникает вполне логичный вопрос: зачем этим гнусным варварам — организаторам преступной акции — надо было подливать отравленный супец детям и их мамам? Или впопыхах и в страхе набадяжили все в одном котле. да и разлили по тарелкам: нежной маме и розовому детяте. И хрен с ними — не жалко: не свои же — чужие. Так бесчеловечно спланировать операцию и осуществить ее — могло означать только следующее.

Первое: так как применение ядов — это исключительно оружие КГБ, то в победной реляции (донесение об отдельных происшествиях во время войны) факт отравления чекисты подали бы членам Политбюро как то самое-пресамое главное, что решило успех всей операции. Без глотка отравы, дескать, не поиметь бы нам триумфа, и все, в атаку поднятые, увенчаны лаврами благодаря только лишь смекалке КГБ, ее затее, умной и хитросплетенной, высчитанной и выверенной до мелкого глоточка кока- колы. Десантники и «мусульмане», конечно, построчили из автоматов шумно и маленько, потупотели по горушке, отвагу проявили, но полегли б они костьми, не будь столы для трапезы накрыты и нашим «эликсиром», который гости вкусили с соблюдением благочестия и благообразия. Реабилитировали б себя чекисты за все предыдущие промашки, снискали славу, и репутацию, весьма подмоченную, обсушили.

И второе: могли желать преподнести в последующем «акт возмездия» как дело рук хорошей оппозиции. Именно добротной. Крепкой. Безжалостной. И когда советские, что до уничтожения Амина и его соратников, — ни при чем.

Какая к черту внезапность, когда Джандад, понимая, от чего повально завалились гости, не паникуя и не мечась понапрасну, исполнил то, что ему и надлежало сделать. Он согласно расчетам на случай экстренных ситуаций организовал усиление охраны и обороны дворца. Амин сам не мог оказать ни реального сопротивления, ни дать какие бы то ни было распоряжения. Когда начался штурм, все гражданские, способные самостоятельно перемещаться, оказались на первом этаже, под лестницей. Так приказал Джан-дад, он отправил всех в самое безопасное место. И тем многих спас от неминуемой смерти.

Он был врагом в том бою — для нас, советских. Задумайтесь, и ужаснитесь: Сабри Джандад («сябры» по-белорусски — «друзья»; хотя понятно, что события происходили не в Минске) нам «враг» по одной-единственной причине — что он является командиром подразделения, и добросовестно исполняет долг, предписанный ему принятой присягой. Он — командир той части и той страны, которая не находится в состоянии объявленной войны с СССР. А стало быть, о каких врагах вообще может идти речь? Он не вынашивал коварных планов нападения на присыпленных и больных, и под покровом ночи не приказал убивать детей-солдат советских. А походя — и женщин, и детей. Тогда встает вопрос закономерный: так кто же, кому враг? Джандад нам враг или это мы ему враги, коварства преисполненные подлецы? Враги его солдатам? Враги его народу? Что сказал «товарищ Сталин» о «товарище» Гитлере», когда германские полчища, без объявления войны, вторглись на территорию Советского Союза. Он очень плохо сказал об Адольфе. Пугательные аналогии, да? Возможно. А возразить мне, но если по-честному и без зауми «квалифицированных поденщиков» от идеологии правящего класса, — и нечем…

А для своих солдат, афганских женщин и детей, он, Джандад, был спасителем, и благодарность их пожизненна, нетленна — так в 2009-м мне довелось услышать из уст Наджибы. Девчушки, пережившей трагедию той ночи. Тогда ей было одиннадцать, брату — двенадцать лет. А мама ее, жена министра, была беременна, на седьмом месяце.

- Нас в обед чем-то накормили, и мы все так захотели спать, что не могли стоять на ногах. Мы все были в таком состоянии, что не могли открыть глаза. Я помню, как мама взяла меня и моего брата, и постаралась увести подальше от семьи Амина — по-моему, это было правильное решение, и мама говорила: «Не засыпайте, я не смогу вас тащить». Когда мы первый раз проснулись от грохота во дворце, я сначала подумала о моджахедах. Ведь советские были нашими друзьями, и я никогда не думала, что такое может случиться, — дословно привожу слова Наджибы, сотрудницы Афганской службы Би-би-си.

О наших же бойцах Наджиба изъяснилась так, что повторять не очень хочется. И дело здесь не в личном мнении. Слова ее о нас — то глас народа. Не выскрести из памяти людей ни благодарности к Сабри Джандаду, ни ненависти к нам.

И нет ответов — только трупы, только покалеченные парни на всю оставшуюся жизнь. Человеческий ра-зум цепенеет от подобных преступных решений. Не потому ли так много изыскано в истории захвата Дворца аргументов в «пользу аминовских гвардейцев»: и силы неравные, и они прекрасно обучены (как же — у нас прошли школу мужества!), и слепо преданные, и при оружии знатном, и при каждом арсенал гранат, патронов и. еще там чего у них поимелось в загашниках?

Что ж ты, товарищ генерал! Молчишь. Совестно или боязно тебе. Или не то и не другое. Раз так, ты — точно генерал КГБ. Определенно.. Это армейский полковник мог возразить маршалу и настоять на своем решении, а «маршал от КГБ» хрен бы, когда заперечил генерал-полковнику Андропову.

Разницу-то улавливаете, господа!..

==================================

Спустя двадцать пять лет я повторю свой вопрос Володе Шарипову:

«Так кто убил Амина?».

Ответ (набрано прописными и крупным шрифтом красного цвета): «Амина никто персонально не убивал! У него было раздроблено плечо. Или Шилка, или граната».

В январе восьмидесятого, я посетил с «неофициальным визитом» Дворец. В сопровожатые начальник штаба полка связи Володя Кияница выделил «личную охрану» — двух охламонов бравого вида из команды истопников. Сделал несколько снимков — общий вид. Без всякой цели, просто — «на память». Рассматриваю фотографии. С левого торца остроконечная крыша в четырех местах пробита снарядами «Шилки». Верх восточного торца разворочен основательно — видимо, пристрелялись зенитчики и долбили с чувством пролетарской ненависти, и исполняемого долга. Ни одно из «пораженных» окон не выходило на «тело Амина» — он находился в помещении, недосягаемым для снарядов «Щилок» и тем более гранат АГС. Мы с полковником Александром Лимбахом, «афганцем», специалистом-подрывником и человеком, знающим толк в вопросах баллистики, скрупулезно отработали схему ведения огня зенитными установками и гранатометами. Учитывали все: тактико-технические характеристики применяемых снарядов, их начальную скорость, огневые позиции установок, расстояние до объекта, соответствующие — настильные и навесные — траектории, размер цели, вероятность попадания, метеорологические параметры и все прочие другие условия.

Вывод: …Разорвись граната «вокруг да около», вы знаете, сколько игл, шипов, колючек рассеется вокруг? Число осколков — до 1500 массой 0,05-0,3 граммов. Представляйте, этот дьявольский посев. А Хафизулла Амин, кончину принявший прикрытый только лишь трусами, лицом и телом чистый был — не тронут огнищем горячего железа. Откуда этот несекрет? Докладываю. Военврач подполковник Велоят (с 1986 года генерал), видевший тела Амина и его сыновей, жены министра культуры, делавший перевязки дочерям, поправляя неумело наложенные бинты после забот бойцов КГБ, утверждал всегда и неизменно, что все они были поражены пулевыми ранениями. Об этом он упомянул в своем докладе на международном симпозиуме «Медицина катастроф», проходившем в Италии. А запустили «смерть диктатора от случайного попадания «Шилок», по абсолютно понятным причинам — так легче доживать исполнителям отпущенный им век, и не так паскудны деяния других, заинтересованных лиц, — руководителей Комитета и его спецслужб. Можно списать «байку о гранате» и на охлажденное бесчувствие. «На погосте живучи, всех не оплачешь», а уж история моей страны XX века — погост обширнейший…

Я не поверю ему, Шарипову. Нисколько «не уличая и изобличая» Володю, не стал ему напоминать о нашем Джалалабадском разговоре, когда я при нем записал в блокнот вот эти слова: «По разговорам могу только предполагать. Но сам не видел. С уверенностью отвечу — не спецназ…».

Но спасибо Володе. Так познается тайный смысл бытия. Кто-то несет грех, Шарипов — знание. Он, повязанный не круговой порукой, а корпоративным обетом, не может ронить правду, и ответить мне, не посвященному, по-другому. Он не может пролить свет на то, что по уговору предано забвению и всякий раз раздражает вторжением праздно любопытствующих. Смысл удручающей правды удерживает от пояснений, и проявляющим настойчивость хочется дать беззлобно, но крепко по щеке, чтобы не сказать — по морде. Взговорить правдиво — означает не просто потерять доверие своих товарищей. Означает много-много большее — быть исключенным из круга первого, элитарного круга, и — потерять самого себя. Условные, по образу и подобию, масонские ложи — что есть суть КГБ — не терпят пустоты признаний, не приемлют извержения семени истины без указки и благословления главы ложи. Они одни обладатели индульгенции на отпущение грехов и позволения кому бы то ни было изречь пустопорожнюю фразу о мнимой правде.

Секретность, которой они окутали свой кружок, эти оккультисты оправдывали нетерпимостью жестокого века, который обрушил бы на них гонения и злобу. Противостояние политических идей и классовых интересов смягчалось сентиментальными фразами и показной благотворительностью, не имевшей ничего общего с милосердием. Секретность оправдывали и психологией простолюдинов, коими, по их представлениям, есть весь, почитай что, народ. На поучении которого и основывался их идеализм, житейский и иррациональный одновременно. Благодеяния спецслужб обставлялись как можно более театрально и выстраивались с расчетом возбудить симпатию. Представление об этих душещипательных спектаклях как раз и дают афганские события, и штурм Дворца, в частности, в «мемуарном изложении».

Под лозунгом филантропии — благотворительности финансовой и идеологической — во имя преуспеяния афганского народа выступали все: короли и аристократы, партийные бонзы и генералы, горожане и кустари, рабочие и философы… Впрочем, большинство из них довольствовалось красивыми жестами. Равенство для них исчерпывалось тем, что масоны, граф и рабочий, сидели бок о бок в зале собраний вольных каменщиков, носили одинаковые белые фартуки, пели одни и те же гимны, и высказывали одни и те же идеи. Когда же собрание заканчивалось, граф возвращался к своей роскоши, а рабочий — к своей нужде. И он, рабочий, чудесненьким манером знал, что ему шустренько можно сказать, а о чем потребно борзо смолчать…

Я не поверю Володе, и от этого мелкая бытовая печаль. Как от чего-то не состоявшегося. Словно юность нашу лейтенантскую расплескали недоверием. Будто нужно солгать в зрелости, чтобы убедить себя самого, что жизнь не напрасно прожита. И что один из дней того устремленного в атаку жития и есть самым важным, и главным, не схожим на дни миллионов обывателей, вяло коптящих небо, и не посвященных в особую когорту. А потому удел их — хмельная брага и жалкое прозябание мещанина в вечном незнании или, в лучшем случае, дозированной правды. Штурм окаянный — свят и чтим, значим и во имя великого был претерплен, которым гордиться надлежит, а гордиться очень даже хочется. И внукам есть, что передать в наследование — а потому и не сметь его умалить. Не сметь — никому…

Если есть свирепое желание и животрепещущая потребность что-то таить и упрятывать, и делается это ради чего-то, то, стало быть, совесть не заснула вечным сном раньше тела. А может статься, и — грызет. Вот об этом я не спрошу у Володи. Ответ мне известен наперед. Но довольствуюсь пролитой вдруг усладой бальзама на душу, приятностью хорошей — не предает он, Володька Шарипов, ордена своего, уложенного уютно в свою «масонскую ложу» — это тоже велико и редкостно сегодня.

* * *

Пишу в апреле 2009 года Сергею Климову: «На этот вопрос — деликатный, за семью печатями хранимый, наверное, с грифом «Хранить вечно», можете не отвечать, но я обязан его поставить: «Так кто убил Амина?».

Он, Климов, не был у тела Хафизуллы, «зенитчик» из группы № 8″, и нет на нем данного греха (или для них — почетной задачи) — мог бы и посмелее быть боец, подполковник в отставке. Но ответил (тоже крупно выделенным тексом): «Возможно, догадываюсь, но не скажу».

Сергей Климов сказал мне много больше, чем утаил. Он подтвердил, что умертвил Амина не случайно разорвавшийся снаряд «Шилки», наслепо ворвавшийся в плоть и разворотивший ее. Это — совершил человек. Боец. Кэгэбист. Товарищ по партии войны, шедший рядом, плеч о плеч. И содеял не случайно, а выполняя неабстрактный приказ. Ослепленный боем, гонимый слепым страхом и в ослеплении, и в рвении дорваться и выполнить задачу. Но очень зряче — во всю ширь глаз своих нераскосых — навел ствол тупо и в упор, навскидку, не целясь, раскромсал, мотавшееся из стороны в сторону под ударами пуль тулово чужеземца.

Они, «из Шторма-333″, наезжают в Москву, встречаются. Поминают. Слезятся глаза. Сочится влага сердца. Исполняют, кто, во что горазд после выпитого, гимн КУОСа: « Жаркая нерусская погода застывает на его губах. Звезды неродного небосвода угасают в голубых глазах.».

Этими встречами живут. Ради них тянутся в жизни, крепятся, бодрятся. Забери у них эти поездки -и ничего из биографии, душу согревающее, и не останется. Им нужны легенды-клички, легенды — командировки, легенды выполняемых заданий…. Сама их жизнь обращена в легенду. Где уж тут правду сказать! Гла -за миру и людям отворить на событие, давным-давно угасшее, за давностью, а еще и по чему-то желанию выветренное из памяти. Разве что имена участников хранимы и сберегаемы. И все чаще и чаще — на плитах надгробных.

Туда мы все придем к своему времени. Не боязно это. Куда боязливее, что товарищи твои за язык твой развязанный (читай — правду поведавшего) отлучат тебя, опять-таки до поры, от круга своего, от разного рода легенд, и останется тебе только с женой в поминальные дни исполнить обет сострадания и сольного исполнения гимна, в котором есть еще и такие слова: «А в России зацвела гречиха. Там не бродит дикий папуас. Есть в России город Балашиха, Есть там ресторанчик «Бычий глаз».

Так вот образно показал мне картинку московских встреч офицер КГБ, тоже подполковник в отставке, поясняя, почему он «ни в жисть» не согласится разрешить мне назвать его фамилию: «Я же с ними встречаюсь, пью, горланю. Меня же пошлют на три буквы, и навсегда. И, потом, пойми, я очевидцем не был, так мне рассказывали. Отвечаю за слова товарища, и не больше того. И уж, пожалуйста, без упоминания моей фамилии». Договорились: без имени и «погоняла» — агентурной клички. Что мне сказал «товарищ Безымянный»? По весне 2010 года…

«Когда бойцы дошли до Амина, и тот все понял, привстал на колени Хафизулла (а может, на большее и сил-то не хватило) и взмолился на ломано русском языке: «Не убивайте. Не убивайте на глазах жены и детей. Пощадите их».

Не пощадили, верша суд беспощадный — закланье. Старшая дочь Амина утверждала, сидя в тюрьме с дочерью министра — Наджибой (а та поведала это при первой же возможности миру), что к ней подошел советский солдат с фотографией отца и спросил ее, где Амин. Она сказала: вот это президент, и тогда этот солдат начал стрелять…

Не для себя вымаливал пощады Амин. Тот самый президент страны Хафизулла Амин, любивший говорить, что он «более советский, чем советские».

Страшно!.. Даже просто представить — страшно!.. Чудовищно!.. Жуткая дьявольщина!.. Наваждение и бред больного разума!..

Неужели, не только тела усопших и погибших по погостам разбросаны. Неужели и разум бойцов заодно прикопали в землю. В домовины вколотили образ человеческий!.. Неужто вакханалия зародилась и пляшище нелюдей по крышкам гробов торжествует в своем необратимом продолжении: туп-туп… туп-туп…

Без сожаления. Угрызения совести. Без покаяния.

А бойцы вспоминают минувшие дни.

====================================

… А революция продолжается!..

Уж как там тогда, в декабре или загодя, формировали список опальных – не знаю. И был ли тот перечень казненных составлен в алфавитном порядке – тоже не знаю. Как «галочки» ставили напротив их фамилий, убиенных, – также не знаю. И количество приговоренных без суда к смерти – равным образом не знаю. Но доподлинно известно, что группам КГБ приказано было уничтожить Президента ДРА Амина, и всех из его рода Аминов, которые попадутся «под руку разгневанного и распаленного боем бойца». Такими несчастливцами окажутся: Асадулло Амин, Абдулло Амин, Мухаммад Амин. Приказано было убить: начальника Генерального штаба вооруженных сил Якуба, министра внутренних дел Паймана, командующего Центральным армейским корпусом Дуста, командира гвардии Джандада, начальника тюрьмы Пули-Чархи Самандара. Их всех и убьют. В разное время, и под приличествующие тому омерзительному революционному акту разные высокие слова – без смысла, ума и одухотворенности. Приказчики ведомы: генералы Комитета госбезопасности Андропов, Крючков, Кирпиченко, Иванов и находящийся в полной зависимости от первых лиц в этом перечне – Дроздов. И исполнители ведомы — рабски подчиненные Системе, гусляры и дудошники генераловой прихоти. И чем все ералашно затеянное ими закончилось – тоже ведомо. Главный итог авантюр: не стало Демократической Республики Афганистан (ДРА)…

Не стало и Союза. Не стало и Крючкова — царство ему небесное. Скончался в ноябре 2007-го на 84-м году. Незадолго до своего ухода Крючков показал телезрителям свою картотеку. Старшее поколение помнит библиотеки и картотеки при них. Шкаф, а в нем выдвижные ящички. Подошел и несильно потянул на себя, и вот ты уже в мире книг. Но у Владимира Александровича — потянул, как за ниточку, и ты — в мире людей. Там и вся подноготная человека, и описание заговоров, убийств и прочие мелочи. Генерал КГБ Крючков, не торопясь, и заучено, обминал и перебирал слои картонок, касался их нетленных бумажных тел с ритуальной трепетной бережностью. Он воистину священнодействовал, уподобный посвященному монаху — отшельнику, который в келье своей, отрешенно пребывал в юдоли священных рукописей, древних папирусов и манускриптов. И машинально четки перебирал.

Владимир Александрович, демонстрируя ящички с политурой «под орех», не позволил нам, зрителям, углубиться в их содержательную утробу. Он только улыбался безоружной старческой улыбкой, запрокидывал неестественно назад голову, обрамленную жидким птичьим пушком, и в профиль сам гляделся птицей – древним археоптериксом. Владимир Александрович близоруко смотрел по нижнему урезу толстых линз очков, и изъяснялся на камеру многозначаще, с продыхом: «Э-эээ»… И его почему-то стало жалко-жалко. Вдохновителя и организатора… Повивальщика и закоперщика революций… Буревестника — черной молнии подобный… Кой реял с криком жажды бури, и носился, словно демон, разрушая мир доверья. И клекотал «пророк победы»: — Пусть сильнее грянет буря!.. О котором скажет совестливый генерал, не растративший себя в «обойме председателя КГБ» и не проливший крови россиян на пороге Белого дома Москвы в 1991 года: «Предательство Крючкова — он предал всех своих подчиненных — оказалось последним в цепи тех предательств, жертвами которых был я и люди моего поколения».

Так и скажет генерал Шебаршин: «предатель». И добавит в сердцах, характеризуя их всех тех, и очень многих: «Авторитет Крючкова был слишком велик и подавлял его непосредственных подчиненных. В Комитете госбезопасности, как и в остальных государственных структурах, прочность положения должностного лица, степень его самостоятельности и влияния на общие дела определялась, прежде всего, расположением к нему начальства. Компетентность, знания, авторитет среди личного состава были вещами второстепенными. Огромную роль в продвижении по служебной лестнице играла личная преданность начальнику. Комитет копировал законы, действовавшие в партийных структурах. Иначе быть не могло. Эти законы были универсальны для всей системы».

Давно подозревал, что самые твердые убеждения сегодняшнего дня могут завтра оказаться заблуждениями, наука — суеверием, подвиг — ошибкой или преступлением. Может, именно потому и не было досады, что он, Крючков, не приоткрыл тайного чертика в табакерке. К примеру, на ту же первую букву русского алфавита «А» — так полюбившуюся чекистам. Само собой разумеется, первая картонка — «Альфа». А дальше. Не исключено — Александр Македонский. За ним — Аристотель Стагирит. И где-то в недрах очутился Альперович Сашка. — Вы не знаете, кто таков? — Еврей… — А он, что… — Да нет же, помилуй Бог, он так, на всякий случай…

Новые времена — иное время, иное бремя. Если ложь и не отменили, то, по меньшей мере, уравняли в правах с правдой. Революционные переустройства в бренном мире длятся. В том нет диковины и страховитости ничуть — закономерный процесс эволюции нашего с вами развития. Страшит иное — утаенные и упорядоченные в алфавитном порядке свидетельства, станут ли когда-нибудь макулатурой? И от другого страшновато — не дремлют ли «повивальные бабки революции»? Вопрос не праздный, как это может показаться на первый взгляд, и который я себе задаю. Желая правдивого ответа.

В заключение документального фильма о Владимире Крючкове, посвященном его памяти, слово твердое сказал отставной генерал, но вечно живой кэгэбист — Юрий Иванович Дроздов:

- Архив Владимира Александровича — в надежном месте и в надежных руках!..

Революция продолжается!.. И, стало быть, на «повитух» — бессрочный спрос…

Дворцы по миру — юдоли скорби и плача — еще не все спалены…

========================================================

Неопрятно было вокруг и везде. Нечисто, наслежено, нагажено. Скользко, липко. Вонище — несло теплыми вскрытыми внутренностями, пороховой гарью, мочой. Сквозь дырку в перчатке, прикрыв большим пальцем ноздрю, громко отсморкался боец. Сбросил слизь в пол. Расхристанный, бойкий, шумливый, шлем скинул на локтевой изгиб, и чудо-колпак болтался, как кабинка на карусели заезжего аттракциона. Хохотал звуками умалишенного и похвалялся.

В зале, у парадного подъезда, стаскивались и сходились раненые. Темень на выходе из дома топили фарами машин. От того беззвучно шевелились огромные спины теней. Согбенные под тяжестью переносимых тел и собственно обретенных ран и увечий. Их, доставляемых неловко и неискусно, пристраивали, кому не лень и как попало, подобно тому, как студенты отрабатывали оброк, рассортировывая картошку на овощебазе — на глазок: тяжелых грузили отдельно и в спешке, подгоняя друг друга, и неумело, причиняя недужную при этом дикую боль. Они стенали, и для них еще продолжался их бой. Окоп войны приковал, и они из него, незримого и воображаемого, словно через наведенную нечистой силой колею, никак не могли перебраться, выкарабкаться, выскочить и сбежать, окончательно освободиться от дурной взаправдашней, преследуемой их, жуткой яви.

Чуть в стороне от суетливых помощников-эвакуаторов попорченных тел, вдоль стен, грузно и утомленно, рассаживались те, кому повезло больше — не простреленные. Их было так мало, что натуженные их силуэты мазками-пятнами сиротливо размазывались мелочно по белому полю у самых плинтусов, и своды залы оттого казались высоченными, а люди — запоздалыми мурашками во мгле потемок. Они тяжеловесно оседали, лохматили нательное белье на груди в поисках первостатейного и такого вот сейчас потребного. Наконец, извлекали из недр потаенных карманов табак, и закуривали. Не сердито поругивали неизвестно кого, если пачки оказывались попорченными, и не отказывали себе в удовольствии перекура с первой глубокой затяжкой. Другие, упало склонив головы, будто дремали, упивались пробуждающейся мыслью — жив я, жив остался….

Это сваливались смаявшиеся милые люди — уставшие комочки теплой беззащитной плоти и сверхгиганты.

Наши мальчишки и наши господа офицеры! Невольники войны. В одночасье ставшие умудренными, как старики. И не с кем им было судьбой меняться — такая уж им выпала доля, так жребий пал. Такими они и покинут землю, каждый из них в свою пору. Мы им во след, а кого еще при здравом уме осыпим, станется, хулой. но все же не столько их, приуставших и обреченных стылой победой, а тех, кто их посылал и направлял на столкновение неправое, богохульное, неугодное.

Воины скошенными зернами порассыпались по пахоте уже не пахотной обители, подперли ее стены и своды своими повинными могутными плечами, и каждый из них предстал трезвейшим светом и сказкой из потемок… Во Дворце… переставшего в одночасье быть Дворцом; в — скворечнике разворошенном, без улаженного гнезда, без выводка неоперившегося, которому — так никогда и не стать на крыло. Не разметывали бойцы и не стлали желтую солому по полу, чтоб мягко себе постелить, а присутствие хлева — соблазнительный образ минут тех: где никак не уляжется крови сухая возня; где еще не рассеялся мрак и петух не пропел; где раззадоренный вол тихонько гладит шершавым языком шерсть подруги своей и одновременно чужой, и ворошит соломой при этом желанном напоре; где немного теплого куриного помета и бестолкового овечьего тепла.- присутствие всего этого все равно было, все равно ощущалось. Так устроилось в те минуты, и им, участникам и соучастникам, не выйти из того заколдованного круга — они вповалку лежали на роздыхе, туго спеленатые только что свершенным, не человечьим, а боле животным, и несуществующая солома от недолгого сна-забытья все равно шевелилась…

Мужики постигали истину — как в одночасье дворцы обретаются в хлев!..

В освобожденном от выстрелов и взрывов полузатишье вдруг — душераздирающий крик взбился под потолками и колоннами. И снова — этот холод меж лопаток, как продолжение боязни. Человек тембром таким не владеет и не может так завизжать. Все оцепенели — в сознание вернулись звуки токмо что отошедшей войны, которые, казалось бы, навсегда ушли прочь, принося некоторое облегчение изморившемуся, истерзанному бойцу, разомлевшему в окружении всего этого непотребного оскорбления и не выскабливаемой грязи. Руки невольно потянулись к автоматам. Из подвалов большого дома выскочил кот и стремглав пронесся прямиком через залу. Вздыбившая шерсть искрилась, безумное стекло — в глазах. Насмерть перепуганный бедолага давал деру, промчался по ногам и животам раненных, пропетлял между частыми лужами крови и частоколом ног снующих, вырвался на двор…. И стал первостатейным, кто, без колебаний и без озиранья, оставил и обиталище разворошенное, и хозяина в смерти, которую он по-звериному учуял загодя, еще вчера, и осознал сердешный, изводясь непоправимым и неизбежным. Растяжно и жалобно кликал, взывал, просился на колени, терся, заглядывая хозяину в глаза, и не понимал, непонимания, без пяти минут покойника.

Куда-то убежал тот кот ученый, породистый мартовский волокита.. Оставив за собою клок шерстистого пушка на цапфе автомата убаюканного передышкой солдата, крепкое незлобное слово бойца, и — мороз по коже почти у всех.

И, словно, набравшись смелости от животины косматой, с новой силой оповестил о себе афганец-охранник, исполосованный наискосок, словно, палашом по нему прошелся кавалерист-рубака, а не пулями сводили счеты. Он возопил, страдалец, до того не услышанный много раз, и на хорошем русском просил его пристрелить. Помощь ему не оказывали — своих раненых было столько, что не успевали обрабатывать и эвакуировать. А солдаты, настрелявшись за этот час на всю оставшуюся жизнь, устыдились у всех на виду достреливать подранка…. Да и дело до него никому не было — вот если бы только тише голосил. Не то, чтобы наплевательски к нему относились, нет — просто никак. Безучастно и с полным равнодушием. Чудеснов, офицер, если помните, не растратившись себя в мужестве комитетском и не очерствевший в системе, далеко находился — там, за горой, в городе затихшем, темном, без огней и фонарей, изнасилованном и поверженном…

Хотя спустя четверть века, уже не подполковник, а генерал-лейтенант КГБ Александр Титович Голубев, облагородит жестокий круг неправого налета и повального безжалостного истребления домочадцев, и брякнет, глумясь над ними, собой и истиной:

«Кстати, когда взяли дворец, там было взято в плен большое количество афганцев. Наши давали им какие-то одеяла, укрывали их, потому что было холодно…».

Воистину — генерал добрая душа! Сердце у него зашлось от переживания и сострадания: мерзнут и на сквозняках сидят афганцы — укрыть их немедля одеяльцем (откуда?). Продует не дай бог — простынут мужики, и насморока не оберешься. Что-то очень запоздалое, ложное, театральное — как припарка мертвому в исцелении. Вот такие «генеральские примеры» и подавали повод разного рода толкователям и засранцам на Западе — да и со всех сторон — подтрунивать над нами и тиранить наше самолюбие насмешкой — «Рашин гуманизм!..». Не убили, не добили, но заботу проявили — обогрели и пригрели, одеяльце подстелили.

… Олег Швец пришел полюбопытствовать. Смотрел на вынос тел аминовой семьи — как на похоронном скорбище провожал в последний путь. Нечаянные почести воздал. В разговоре со мной и об этих минутах вспомнит — засели они в нем глубоко, не занозой, засели взращенным инородным телом. И все же больше упомнит подполковник следующее обстоятельство:

- Первое, что меня поразило — а это было ориентировочно после 12 часов ночи, — большие разрушения во дворце, множество трупов. Но самое главное — я столько крови никогда в жизни не видел. Наш резидент потом мне рассказывал: «Олег, нам из посольства было все видно — я Берлин брал, там было такое же море огня!» После боя наступила относительная тишина: кто-то из бойцов еще ходил по дворцу, осматривал, кто-то сидел, в одной из комнат собрались уцелевшие родственники Амина, а тут и его вложили, закрутили в ковровое покрытие, и понесли. И детей позапихивали в тряпье, поскручивали, увязали и, неомытыми — испачканных кровью, мочой и гарью пожарища, — следом снесли за отцом.

Потребно было выпить; еще чуть-чуть поубивать; совершить один хороший поступок и пройтись раздольной ордой тамерлановой: по залам и комнатам, библиотекам и подсобкам, по гардеробам и шкафам, костюмам и смокингам, по лифчикам и колготкам, губной помаде и жидкости, удаляющей волос с лобка, ванным и холодильникам, по карманам и сейфам — овеществляя память свою о военной победе. А на самом наприконце обольститься высоким званием Героя Советского Союза.

Хранимые благоразумным страхом, не убоялись ослабиться, наконец, и уже не страшились докучливому мерцанью, где за каждым углом и столом, за выступом всяким мерещился затаившийся враг.

- Охолонь, Витек, — сказал Леня Гуменный Анисимову, — ну их всех нахер, давай дух переведем. И подал пример — первым присел на какую-то тумбу.

========================

За полковником Колесником уходила машина с женской половиной Аминового рода. Ими поневоле опекался Сергей Голов — увозимый вместе с ними как раненный, и трудно было ему смотреть, как девчонки припали к плечам матери, прижались к ней, обложили живым теплом и хотели — так виделось — оградить от всего-всего: и плохого, и недоброго… Дивные черные глаза — влажные маслины — этих несчастных красавиц молебно скидывали крупные росные слезы, и юные пери Востока посекундно всхлипывали, и когда машину побрасывало на ухабах — гримаса от боли ран искажала их несветлые, заплаканные лица.

Но лики прекрасные — бедой не попранные: взрачные, миловидные, исполненные затаенной любви, и от которых трудно было не потерять голову… Что ж ты так сплоховал, Ориф, и не увел за собой ее, в которой поглыб чувствами; и сестер ее, и братьев ее, и мать ее; а, может, и отца ее заодно. Тот «фронтовой роман» сержанта Орифа Ходиева из Курган-Тюбе был на слуху у «мусульман», и говорили о нем, не скрытничая. Вспомнился ли семнадцатилетней девчонке Гулбахор романтик — русский Ромео, которому она подарила аудиокассету со своего дня рождения. Воин, приневолено засланный в их дом не с розами в руках, с — автоматом; на котором и исполнил серенаду для возлюбленной, и как требует того жанр — в ночное время и под самым ее окном. Печальна песнь трубадура сотворилась; трагичная — не под лютни аккомпанемент и мандолины строй.

Девочки могли и не вспомнить «Ромео», и не знать, что шесть лет назад, 11-12 сентября 1973 года, в Чили военные под командованием генерала Аугусто Пиночета совершили переворот. И тоже штурмом взяли дворец Ла Монеда, и Сальвадора Альенде, президента, обрекли на гибель. Жену и двух дочерей Альенде -Исабель и Беатрис, не оставивших отца до конца, — не убили. 8 сентября за праздничным столом по случаю дня рождения Беатрис, известный чилийский поэт Хара исполнил для нее песню. С пророческими словами: «Что станет с тобой, девочка, когда тысячи убийц выйдут на улицы?» На торжествах присутствовал и Пиночет — друг семьи, и именно по его приказу убьют поэта, задавшего накануне переворота вопрос, и не успевшего получить ответа. Был ли он, ответ, у дочери Альенде, в воздушное платье облаченной, и с невинной воздушной душой, принимавшей в тот вечер поздравления?.. Или строфы вызвали беспокойство. Не за себя — Беатрис пламенела счастьем: ждала ребенка.

(Не связываю мостиком во времени два события: свержение глав государств и штурма их резиденций с трагичным исходом; и одного человека, неслучайно оказавшимся при тех явлениях. Имею в виду Сальвадора Альенде Госсенса — Президента Чили; Хафизуллу Амина — Президента Афганистана и Юрия Дроздова — обслуживающего Председателя КГБ СССР. Так вот Юрий Иванович был в Чили накануне событий. Президентского дворца в Сантьяго он, правда, не штурмовал. И не защищал — что тоже есть правда. А чем был занят, не скажет, и это тоже — правда. (Может, Альенде спасал). И уж совсем правда святая: генерал Дроздов в Кабуле был и дворец президентский брал и крушил. И точно — Амина не спасал).

Дочери Амина, которых увозили сейчас в таких же воздушных платьях, надетых с утра по торжественному случаю, и, могло статься, везли маршрутом чилийского поэта — в небытие, — ответ этот, еще не осознавая сего, девочки уже получили. И прониклись им сполна и насквозь — пули, прошившие нежную плоть их, подсказали болью реальной и криком страдальным. И — эта ночь, призванная в свидетели. И колдобина от свежего разрыва напомнила — машину подкинуло, и дочери поморщились от боли. И еще раз, и еще… И выдавать себя не хотели. Не хотели в лице измениться. Чтобы маму, сидящую рядом, не вспугнуть ненароком. Не взволновать. Не добить, убивая еще раз… и еще — теперь своею болью…

Вот только сейчас, вот только что недавно, и час не прошел, в ту комнату во дворце, где сидели дети, сбившиеся жалким клубком, пронизанные страхом и горем неизреченным, впихнулся их знакомец, известный человек по имени Сарвари. Он поискал глазами в потемках их маму и, наклонившись, изрек: «Мы убили его, он этого заслужил». И их мать, жена их отца, Амина, ответила ему на пушту: «Плюнула бы я тебе в лицо, какой же ты мужчина, где твоя совесть, если ты говоришь такое вдове». И это расслышали девочки. Ставшие в одночасье сиротами.

Старшая дочь Хафизуллы была тоже беременна. У ее младшей сестры состоялась никогда теперь уже не состоявшаяся помолвка, и это с приятностью обсуждалось еще несколько часов тому гостями, родными и близкими. Они, жена и дети, тоже не оставили отца, были с ним тоже до конца. Им тоже выпала страшная судьбина стать очевидцами тоже жуткой смерти отца — уже не жильца, раскромсанного длинной очередью в упор или нещадным долгим долблением из пистолета Стечкина. И тоже — в упор. Мертвого Сальвадора Альенде соратники посадили в президентское кресло, надели президентскую ленту и покрыли плечи национальным флагом. Ворвавшиеся военные — тоже исполнители приказа и тоже долга, как им и должно было казаться — тоже в упор расстреляли уже мертвое тело. Вскрытие обнаружило 13 опаленных и припорошенных пороховыми частицами пулевых ран… Что означает — стреляли в упор.

У матерей сердце — вещун, и жена просила Амина перенести банкет на потом, до времен, если не луч-ших, то дней утишенных, когда бы все угомонилось с приходом советских войск. Не прислушался Хафизул-ла к советам жены!…. И Яков Семенов не внял бы советам Светланы, жены своей и матери их детей. Ей, Светлане, 27 декабря, наверное, в те самые часы, когда муж готовил свою группу к атаке, к боевой операции, ей, Светлане, делали медицинскую операцию, и — остановилось сердце. Ком плоти прытко, словно бы, вещуном проявился!.. Вот ведь какое совпадение. Боец-муж останавливал пулями биение чужих сердец, и родное сердце приговорил заодно. Через десять дней, 7 января, Яков вернется в Москву, и в этот же день и час Светлану выпишут из больницы, и она пойдет резко на поправку. Тоже совпадение!..

Все они — и утомленные боем «победители», и изведшиеся болью «поверженные» — вместе, в омерзи-тельном неприродном соседстве, катили на жестких рессорах броневиков обратно, кружили вокруг дворца, спускаясь по серпантину вниз, в расположение «мусульманского батальона».

Не верилось, что со времени сигнала, бросившего людей на штурм, прошел какой-нибудь час. Совсем недавно локоть к локтю сидели они за ужином с Генкой Зудиным, шутили, а теперь нет Генки, и Димы Волкова нет. Паша Климов тяжело ранен в живот. Кто знает: выживет — не выживет? И Григорий Иванович ушел от них, и Андрей Якушев, и Боря Суворов, с которым они почти не были знакомы; но жалко ребят

Не верилось, что со времени утренних хлопот и сборов к парадному обеду, прошли какие-то часы. Совсем недавно локоть к локтю сидели они за столом с гостями, шутили, а теперь кого-то из них нет. Содро-гает — что женщин и детей. Хафизулла Амин тяжело был ранен ядом, а часом позже добит — убит. Увели от них Амина — мужа и отца. И сыновья — кроха и юноша, которых они хорошо знали и очень любили, — ушли. А это уже — не просто жалко ребят… Поглынувшие в горе-горькое, женщины рода аминовского, еще не распознавали в своих чувствах ненависти к сидящим рядом и напротив. Ненависть потом придет и обуяет. Священная ненависть. Мурашки по коже от мысли — пуштун и сто лет подождет, но однажды отомстит. И не надо хихикать — нет против лома приема. А от мести Востока нет и щита. Вам пояснить, что это значит?!..

Голов поглядел в бледные, испуганные лица девчонок, дочерей Амина, попытался улыбнуться, да как-то не улыбалось… Его боевой товарищ-побратим, Олег Балашов, когда-то прилюдно, не смущаясь и с нотками похвальбы в голосе, спокойно и рассудительно обронит: «Я видел, как вытащили Амина, как вывезли его гарем». Спросить хочу: «Олег Александрович, ты дочерей определил в гарем? Ты ж не султана убивал и падишаха. Ты президента застрелил. У них наложниц нет в помине, коль б даже захотелось им иметь «курятник» для утех. Любовницы. еще, быть может, и куда ни шло, но — милуй их Аллах! — не одалиски ж с приставленным к ним евнухом, старший из которых носит прозвание «кизлар-агази». Что-то ваш старший явно не доработал, раз посылая убивать, не уточнил, кого и какой масти должностной, и статуса какого над-лежит отправить на тот свет. Ох, уж этот генерал. Не «кизлар-агази»? Или все же — он, агази…

Приехали отцы-командиры в расположение батальона. Решили «отметить» успешное выполнение боевой задачи. По-полевому, фронтовому, так, чтобы много водки, много-много шумных и бестолковых раз-говоров. И чтобы одна корка хлеба на всю ватагу, да банка черной икры из посольских сусек, да рукав суконной шинели афганской, что балахушой называется. Ан, нет — не довелось по-окопному употребить. Уговорил Юрий Дроздов перебраться — ну, и что, что опасно и ночь! — в посольство, в номера, под душ, под лакомства, да разносолы не кабачковые.

Спустя годы генерал-майор Василий Васильевич Колесник взгадывал (помните наш разговор в Москве):

- Впятером мы выпили шесть бутылок водки, а было такое впечатление, что, как будто, мы и не пили вовсе. И нервное напряжение было настолько велико, что, хотя мы не спали, наверное, более двух суток, заснуть никто из нас никак не мог. Но, малость прикорнув, перед официальным докладом, проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически, и душевно. И что-то оно не так, душа моя… Что-то мы наломали… Но об этом не надо писать — не время…

==========================

Вернулись из рейда. Промокшие, измотанные — свет не мил. Сашка Альперович, здоровенный парняга, которому все ни по чем, и предложил, милосердствуя: «Пойдемте к нам, обогреемся, душу заодно отведем». Вломились гурьбой без стука. И вовсе напрасно мы так — без предупреждения. Врасплох застали хозяев, увидели то, что скрывать бы им следовало даже от самих себя. Сгрудились они вокруг стола, над которым горбилась плащ-палатка, и под которой укрытая голова, шевелясь, шумно дышала. Наш неожиданный приход не вызвал суматохи и растерянности в среде «застольников», разве что -раздражение.

- Чего ломитесь без предупреждения!.. Так и кайф поломать недолго!..

Расхохотался Сашка. Незлобно отбросил плащ-палатку. Знал, что под ней курится. Заржал, увидев красное, употелое лицо сослуживца.

- Ну, вы, прапора, даете.

- Что даем, Сашок?

- Фору даете Рокфеллеру — вот что. Тому и в страшном сне не привидится — сотни тысяч баксов в дым пустить. Вы сколько героина подпалили? Треть кружки, а это граммов двести пятьдесят. Считай расход, если кило стоит больше миллиона. Прапора, вы посрамили богатея. Да-да, знай наших.

За сроком давности нет им уголовного преследования, но фамилии прапорщиков не называю: дал им слово — не выдать. А вот сколько времени держать язык за зубами — мы тогда это забыли обговорить. За недоносительство мне не грозит кара небесная — не распространяли и не продавали они наркотики, сами добровольно травили себя. А что количество невероятное для личного пользования, так тож трофей суть мародерства. И пять лет тюрьмы по этой статье согласно старому Уголовному Кодексу РСФСР мне не опре-делить. Опять же — срок давности.

И в 1983, и в 1984 годах на импровизированный склад десантников будут свозить наркотики, за-хваченные в караванах. И не станут их уничтожать. Транспортируют в Киргизию, к берегам озера Иссык-Куль, где неподалеку, в Таласской области, наши колхозники, ударники коммунистического труда, выращивали и перерабатывали несметное количества взращенного в поте пахарском мака, изобильно засеянного на плодородных нивах аж двух совхозов. Собранный опиум-сырец упаковывали и отправляли на фабрику в город Чимкент, не столь отдаленный и расположенный по соседству, в Казахстане.

Мне могут возразить, и привести примеры уничтожения наркотических средств на месте. Скажем, восьмого апреля 198б года вечером за линией боевого хранения в зоне 101-го полка горел большой костер необычайного цвета огня. Пылали захваченные 630 кг героина. Ночь принимала, в дым обращая, 630 млн. долларов. Да, было торжество сожженья заразы, но реже, много реже переправки ее через речку, в Союз.

Спасибо войне и военным: они-таки действенно поспешествовали советским дехканам Востока в перевыполнении плана… А учитывая, что за сезон работник собирал 4-5 килограммов, помощь была более чем существенная.

=============================

Что думала, погруженная в свои мысли, статная, не утратившая былой красоты жгучая брюнетка, с неестественно яркой, кричащей сединой в волосах, укрытая с ног до головы черным вдовьим покровом, которая размеренно и, как казалось, бесцельно бродила по залам огромного ташкентского аэропорта. К счастью войска уже оставили Афганистана, и в округе не стало сотен отпускников, одержимых жаждой вылета на малую родину и выпивкой в ближайшем кафе, которое держали корейцы — члены сборной Советского Союза по таэквондо, и где находили друзей, помраченных боем вчерашним и поминальным питьем спирта окопного. Не было полевой расхлябанности, дикого ора и гвалта, братания и винных слез перед расставанием с громким заверением дружбанов в удаче. Не было толчеи у касс аэрофлота и безбоязных предложений вслух и громко: возьми хоть чеками, и две цены, а хочешь — «Сейко» забери, прекрасно ходят, но только дай билетик, ну, хоть один. И Эдик Севастьянов, майор, замначальника службы военных сообщений аэропорта, не сладив вместе с патрулями с расхристанной толпой, героикой замученных мальчишек, при форме, медалях, орденах, пойдет устало раздраженно амбразуру грудью закрывать. Что на севастьяновском сленге означало — принять граммов сто у вечно влажной стойки тети Зины, буфетчицы из аэропортовского ресторана.

Я отмечаю послевоенную тишь в аэропорту и радуюсь тому задним числом, потому что, если бы та женщина в платье черном и с потускневшими глазами, увидела весь этот стан вояк бардачных, ее б, наверно, боль нестерпная пронзила, и она бы отвернулась лицом к стенке и заплакала сама для себя, беззвучно и почти не шевелясь. А если бы кто и не постеснялся помешать чужому грустному горю, она бы себя не на-звала, и словом не обмолвилась о правде своих слез.

Вы знаете, кто та женщина? — спросил меня Эдик Севастьянов, и без паузы, не дожидаясь ответа и явно предвкушая мое изумление, сказал, стараясь подать это буднично, как само собой разумеющееся: «Жена Амина». Я приостановился. Нет, застыл на месте. Носильщик мягко уперся в меня, и беззлобно буркнул нечто традиционное, приличествующее к событию и месту. Внутри что-то взбутетенилось разными тихими, неясными звуками, которые днем даже не существуют.

- Не верите?. — вопрос майора сослужил добрую службу, и я ушел от неприличного разглядывания знакомой незнакомки, которую давно мои товарищи, спецназовцы, разглядывали через оптический прицел (здесь нет зловещего смысла, речь просто о сильной оптике) и рассказывали мне, как мила и хороша жена Амина.

Я поверил Эдику, с утра он еще не посещал «амбразуру», и вот как раз по дороге туда (с меня причи-тался «могорыч» за билет на Москву) он-то мне и рассекретил событийное весны девяностого года.

- Она нередко бывает здесь пролетом. Нам звонят, предупреждают быть ненавязчимыми, если нужно, то помочь. В форме мы не рисуемся, чаще всего просим девчонок из таможни: Вику Башкатову, Наташу Штокмар. Она приветливая, говорят девчонки, и очень добрая. И просьб у нее никогда нет. Младший сын ее учится в Ростове, дочери — в Киеве, сейчас едет к ним в гости… А тот маленький-премаленький, который так никогда и не поднялся с груди отца, и никогда не затупотит, не засеменит шажками по земле, — он тоже ведь мог где-то учиться, и его бы проведывала мама.

Время спустя, поразился тому, что не подошел к женщине, тайну седины которой я знаю. Поразился, потому что удачлив был в журналистике во многом за счет предприимчивости, нелепости и настырности при собирании фактов. А здесь даже мысль не пришла, что надо подойти. Ведь другого шанса просто не будет. Думаю, стыд поглотил все желания и мысли.

И еще я понял тогда, как много у нас духовных недорослей, которые считают, что мамы есть только у советских солдат… А еще — и папы есть, посвящающие тем дням трагичным трогательные (подчас до слез) стихотворения. Но опять же — своим детям. Не столько просто своим, родненьким, сколько нашенским, со-ветским. Один из советников, Игорь Васильевич Астапкин (в последующем милицейский генерал-лейтенант и автор ряда песен «про войну в Афганистане» — самая мелодичная из них: «Над горами, цепляя вершины, кружат вертолеты.»), устами, конечно же, своей дочурки вымолвит прочувствованно, и очень так проник-новенно изольет-исплачет:

«…Ты в письме, помнишь, спрашивал:

«Дети! Привезти вам подарок, какой?».

Ничего нам не надо на свете,

Только ты возвращайся живой!!!..».

Кабул, 20. Х11.1980 года.

Сергей Климов, он же «Карась», выйдя из «дворцового боя с Амином и его семьей», Новый год встретит в Кабуле. И в знаменательные часы той ночи подарит «однополчанам» песню: «В декабре зимы начало», которую написал в первые сутки распаляющейся войны. Эту, пожалуй, первую «афганскую» песню, исполняет Юрий Кирсанов. Есть там и такие строфы — и Юра подает их душевно, с теплом — поистине любящего папы:

«В декабре меня кроха спросит,

Потирая озябший нос:

«Папа, всем ли подарки приносит

В новогоднюю ночь Дед Мороз?»…

Не всем, девочка!.. Но тебе лучше этого не знать. А еще много-премного лучше: не читать то, о чем я поведаю взрослым — мамам и папам — ниже…

Я вас ознакомлю в продолжение темы с изощренным словесным изуверством. Как с самим фактом, так и с формой его подачи. А также — с выводом и с лихим утверждением, и объяснением, должным по замыслу автора, пробудить наше сознание и заселить его пониманием произошедшего с посылом — намеком на оправдание злонамеренного злодеяния.

Цитирую Ляховского:

«Члены семьи Амина были посажены в тюрьму… Даже его дочь, которой во время боя перебило ноги, оказалась в камере с холодным бетонным полом. Но милосердие было чуждо людям, у которых по приказу Амина были убиты их близкие и родственники. Они жаждали мести».

Перебитые ноги… холодный бетон… отсутствие милосердия… жажда мести — воспринимается с пониманием и во все удаляющейся последовательности от страждущей безвинно — дочери Амина, к которой после утверждения «жажды мести», притупляется само сострадание. А как ловко закопана в грядках слов первопричина — «во время боя перебило ноги». Три шальные пули сами нашли себе цель — голени обеих ног и коленная чашечка левой — и …метко поразили.

… Нам есть, что переосмысливать в истории, и есть, чем гордиться. Те же самые парни — комитетчики из «Альфы»- не пошли на штурм «Белого дома» в Москве. Честь им и хвала. И есть ли разница — надлежало убить русского с Урала, украинца из Сум, грузина из Тбилиси или афганца из Кабула.

Ведь Борис Ельцин для кого-то тоже был Амином…

* * *

Я уже рассказывал об офицере, который на семи ветрах читал мне стихи Махтумкули. Он же в стане «мусульманского батальона» за крепким зеленым чаем, круто заваренном на костерке и пропахшим дымком (или то были запахи пепелища разоренного Дворца?), показал книгу — прекрасный перевод с французского Мориса Ваксмахера.

- От комитетчиков осталась, забыл кто-то из них, — сказал, перелистывая потрепанные, как походный скарб, страницы, лейтенант.

Мы читали Ренана. «L’homme fut des milliers d’annees un fou, apres avoir ete des milliers d’annees un animal» — Тысячелетиями человек был животным, чтобы потом еще тысячелетия провести в безумии.

Всполох тысячелетия — ночь безумства — был перед нами. Белые снега, гладкие, как сахарная глазурь, прикрыли буро-желтую кровь, похожую на конскую мочу на деревенском проселке, и припрятали следы атаки. Белым-бело окрест, и дом припорошенный. С язвами черными — зияли бойницы обгорелых пустых оконных проемов. С остовом сожженного БТР у подножья крученой дороги в гору, уткнувшегося смоленым курносым носом — передком в. ни во что. В лилейное безмолвие. Та, остановившая его намедни единственная преграда — метнувшаяся из мгновений мраков ночи, когда Василий Праута, уподобный сумасбродному всемогущему Зевсу, шаровые молнии катал, разбрасывал по небу и земле, — с ужасающим воплем влетела в бока, прорвалась во внутрь, полыхнула, забрызгала огнем и осколками люд и металл, разметала все в тесной замкнутости брони, встукивая тела и головы солдат в грубое железо, и — поубивала. Основательно прогоревшая — вчера еще машина — отмылась пламенем пожарища от копоти, масляных подтеков, пороха в разорвавшихся снарядах, и крови бойцов. Незаржавевшая пока еще банка, лишенная всякой грозности, стояла немощной и не стращала своей немотой и проявленным к ней неуважением. Издали, за пеленой метельной, БТР напоминал неуклюжий бабушкин ночной горшок, и под него ходили мочиться солдаты.

Посыпал снег. За его плотноструйной завесой с рождественскими разводами-блестками, как это виде-лось в малолетстве, мерцал Дворец. Поверженный, израненный боем, и мертвый в победе. Он смотрелся декорацией. Не из детской сказки. В нем, в этом заброшенном до поры обиталище войны, не осталось ничего сущего, живого. Там даже и сникли духи.

Скажите, с каких столетий вести отсчет тысячелетию безумства? Скажите приблизительную дату, чтобы детям нашим подать надежду — мир меняется к лучшему. Хлеб в достатке на столе, золотая плаха солнечного лучика по утрам касается заспанных лиц наших сыновей и дочерей, и еще — никого не принуждают убивать и никого не надо убивать.

А на титуле сборника Ренана владелец написал: «Книга Иванова»…

Не тот ли часом, что окончил Сорбонну? Он, Иванов, его, Ренана, всего ли прочитал, постиг ли?.. Не проглядел ли чего главного? Тех же строк о тысячелетии, проводимом в безумии.

========================

Будем считать, что Велоят рассказал все или — что хотел. Дополним его воспоминания откровением полковника Акбара, командира 444 -й бригады «коммандос». Во время проведения операции в Панджшерском ущелье я несколько дней «квартировал» рядом с бригадой «коммандос». Благодаря рекомендации полковника Виктора Гартмана, которого я знал с незапамятных времен, в бытность его комбатом 371-го мсп и капитаном, мне удалось сблизиться и заслужить доверие очень сложного по натуре и легкого в общении господина Акбара. Мы условились, что запись разговора вести не будем, а сохранившиеся тезисные пометки в блокноте — результат вечерних бдений между сухим пайком на ужин и борьбой с нашествием невероятно изголодавшихся клопов — появились позже. И при таких обстоятельтвах. С «мистером Майклом» — Ростарчуком, которого мне удалось правдами и неправдами затащить на операцию, и с трудом легализовать его цивильное присутствие в стане десантников — нам на ночной постой выделили угол в хлеву, оставленного в спешке переполошенными местными пастухами. Клопы, полагаю, мстили нам за оккупацию и изгнание из их рациона бараньей кровушки, и все свое зло и вынужденное неаппетитное столование вымещали на нас. Особенно они донимали Ростарчука. Михаил держался молодцом и мужественно, и не сетовал, что ему больше других достается от полчищ оборзевших кровопийц. Не сильно нарекал, видимо, опасаясь вместо неискреннего сочувствия, услышать в ответ издевательское: «Майкл, они привыкли к баранине».

Мерзнущая, сырая человечина лежит на полу загона для скота, вынужденно ставшим для войска, измотанного огневым боем и истомленного кислородным голоданием, приютом на длительном привале. В своеобразном караван-сарае тлеет кизяк, на жалком огнище вповалку, без старания и желания, поразбросаны банки тушенки, ноги окоченели; пахнет тряпьем, позабытой баней. Ватное тело, обрывочные нити — мысли не удается связать в узелок. Больше патронов в магазине автомата, нежели воспоминаний дня. Только одно, свирепо пронизывающее, не отпускает. Хотелось выпить спирта — заглотить спасительной, как казалось, влаги; нутро обжечь после боя, и утопать в дальнем далеке. На войне каждый день теряешь к себе жалость — что из того, что мы сегодня победили, что из того, что не вернулись все?.. Да нет, все не так. Наивный защитительный цинизм вверх не берет и спиртом не заглушить вот это свирепо пронизывающее -за порогом хлева . горы, горе и тела. Только что вынесенные из боя и уже не способные дожидаться своей участи — с ними все решено навсегда — они в пустом равнодушии и безразличии дожидаются утра, когда за ними прибудут вертолеты.

Им не холодно лежать, прикрытыми для приличия плащ-палаткой у порога, и их не беспокоят клопы.

Вековой пластовый снег лежит на вершинах; небесная кладовая отпускает в полдень его сухой избыток поземкой и легкой метелицей — приятной для разгоряченных лиц живых. А к ночи — как сейчас — заглатывает в оледененные вершины все краски с приблудших, инородных предметов: будь то люди, животные, будь то туманы, пронизывающие ветры ущелий, будь то жерла орудий или ходящая на постое под себя мазутом стынувшее железо — бронетехника. Будь то заострившиеся скулы упокоенных, будь то их впавшие глазницы.

Горы передают свою неподвижность телам убитых. Они, выстуженные до саксауловой твердости пулями и горами, под утро, припорошенные изморозью, девственно белы и чисты. Еще ввечеру тела состояли из любви, грязных окопных снов — одинаковых, как шинель; боязни смерти, праха, осязания хрупкости кости, уязвимости паха. Тела служили цедящему семени крайней плоти молодого ненасытного пространства: страх, серебря скулы слезой, был подавляем, и пули, не разучившиеся петь, облетая тело, вторили каждый раз счастливцу, что есть бессмертье. Они, огольцы, воспринимали мир, как бруствер, а им хотелось просто залечь и уцелеть.

Лежат мальчики, знакомые с кровью понаслышке или по ломке целок. Души ребят отлетели, и каждая уже приютом ворвалась в сердце матери колкой звездочкой что слеза в подушке, под которой припрятаны нищенские сбереженья — там их немного, но на похороны хватит. Запричитает мать, и мимо бабьей, в горе, правды ей не пройти — спасу нет от сжимавших рассудок махровым венцом откровений: пошто родила я тебя, сынка родимый, нешто на погибель в чужостране?! Так ежели горе стерпевать, боль усунуть — от дома отвести и сердца своего — так лучше ж было русской бабе, стыдобушку пряча, в годах шестидесятых податься прями-ком в абортарий — спасая таким образом, нынче отечество от позора. И спасая сердце свое от разрыва, спасая себя от накинувшей седины, не спасаясь от боли — страдания и не способной спастись от умалишенья!..

Об этом печальном мы ворковали с Мишей и Толиком Яренко, который принес нам разогретой каши и неполную флягу для «сугреву», и задержался по такой прозаической причине. Рассказал я им и о нашем разговоре с афганским комбригом. Поведанное, вроде бы как, и взбодрило ребят. Не исключаю, больше спирт неразведенный — и Толик, проявив настойчивость, порекомендовал мне набросать заметки в блокноте, препроводив свой совет хорошо сдобренным пафосом: «Старик, такое забыть нельзя». (Будем помнить, на дворе был восемьдесят второй, и у власти находился Кармаль). Дело даже не в подсказке. Толик -человек был пишущий; писал образно и очень изящно, его рассказы, которые мне довелось читать в его дневниках, были, я бы сказал, — музыкальны. И это так не вязалось с громом победы. Он всегда был настоящим во всем. «Мерзнущая, сырая человечина. Души ребят отлетели, и каждая уже приютом ворвалась в сердце матери колкой звездочкой… Они, огольцы, воспринимали мир, как бруствер…» — это оттуда, из То -лика дневниковых набросков. Он мне слово подарил, а я обещал ему сберечь. Его слово…

Внял я совету умного товарища, и откровения господина Акбара, полковника и командира элитного по-дразделения «коммандос», быльем не поросло — гласности предаю.

- Советская армия абсолютно не была подготовлена к кампании. У советских руководителей, генера-литета, экспертов — да и не только — отсутствовало глубокое понимание особенностей политической и ду-ховной жизни афганского народа. Не были учтены: специфика взаимосвязи самоуправления в различных районах страны с центральным правительством. У нас деревня является социальной, политической и экономической единицей, местные лидеры обладают независимостью от провинциальной и национальной власти. Политическое сплочение афганцев всегда осуществлялось с появлением врага, которым становился любой чужак, посягнувший на нашу веру и свободу. Ваши руководители не учитывали этнический состав населения, межнациональные, родовые и племенные отношения, этническую психологию, традиции и обычаи. Вы ничего не знали о взаимоотношениях между партиями и духовенством. Не были приняты во внимание такие качества афганцев, как крайний индивидуализм, личная приверженность одного человека другому — будь то член семьи, клана, старейшина или вождь племени. У нас отсутствует верность «чужаку», мы не восприимчивы к любой идеологии, кроме религии.

Поэтому для людей, взявшихся за оружие и выступивших против кабульского правительства, разница между Тараки и Амином была не такой уж принципиальной — все равно это был режим, который не соответ-ствовал их представлениям. Люди, измученные в каждом поколении переворотами и кровопролитием за власть, жаждали мира и справедливости. Они не верили ни одному лидеру, пришедшему к власти силой оружия и в результате дворцового свержения предшественника. За этим неизменно следовали чистки, за-чистки и репрессии.

У вас был шанс завоевать доверие людей, но вы им не воспользовались, сделав упор на силу и бездар-но отдав ей предпочтение, повторяю, совершенно не зная народа, на который вы с таким непростительным легкомыслием пошли. Вам мешал думать синдром чехословацкой военной кампании или событий в Венгрии.

Если бы Амина не убили, а предали справедливому публичному суду, уверяю вас, каждый афганец во-спринял такое развитие событий, как добрый знак и сигнал к давно ожидаемых им перемен. Восставшие вернулись бы в свои дома, отложили в сторону оружие, пошли в поле, а детей своих отправили учиться гра-моте. Но вы совершили ровно то, и столько, что до вас уже делали завоеватели, вожди племен, шахи, пади-шахи, Дауд, Тараки, Амин, и еще хуже, потому что вы — чужаки и безбожники.

И то же самое повторил при вашей поддержке и помощи Кармаль. Вы поставили человека, которого у нас презирают — у него нет ни авторитета, ни моральных, ни деловых качеств, которыми должен обладать лидер и руководитель страны. Вы ему подписали смертный приговор в минуту начала атаки дворца. Ба-брак прекрасно понимает свое положение, потому так настойчиво предлагает на свой пост преемника. Не секрет, что он, как это говорят у вас, пьет по-черному. Правоверный мусульманин, и — водка. Его авторитет в народе — нуль. Уважения к нему — никакого. Я вам скажу большее — Виктор, немец, сказал, что вам можно доверять — у меня в бригаде не сыщется и десятка солдат, симпатизирующих Кармалю. Спросите, что удерживает остальных солдат? Отвечу — вера в Аллаха и вера в то, что мы служим народу, а не лидерам. И их вера в нас, командиров. Мои солдаты в этом убедились.

Когда ваши десантники окружили наш военный городок, я вышел к их командиру, и мы с ним по-мужски поговорили. Я ведь окончил Рязанское училище ВДВ, потом учился на академических курсах в Москве. Так что разговор у меня с майором, моим однокашником, получился хороший.

Я ему сказал: не надо было тебе выводить из строя трансформаторную будку — чего понапрасну выстрел сжег — мы в темноте еще лучше воюем. И машину в воротах, зачем расстрелял — она не преграда для нас. Тебя плохо учили или у тебя разведка не поставлена должным образом, и тебе не доложили твои джигиты, что у нас из части — шесть направлений выхода. Что, будешь ждать еще пять моих машин на выезде, чтобы подбить их и блокировать. А теперь слушай внимательно меня, майор. Первое, — отведи подальше свой батальон — не позорь «коммандос», мы в облоге, как загнанные звери, никогда не отсиживались. Второе, — предупреди своих солдат — ни шагу на территорию вверенной мне части, и пусть твой бог убережет тебя хотя бы еще от одного выстрела в сторону «коммандос». Третье, — передай своему начальству, что мы не станем вмешиваться ни во что. Но если вы заденете нас, мы окажем сопротивление по полной программе боевой и огневой подготовки нашего с тобой родного Рязанского училища.

Майор (комбат Кротик — об этом я узнал годы спустя. — Э. Б.) выслушал и сказал «о’кей», но стал заверять — о какой стрельбе может идти речь, их присутствие — это меры предосторожности, так, на всякий случай.

Пришлось пояснить этому молодому человеку, что со времен короля я — в «коммандос», и участвовал во всех переворотах, и выжил благодаря тому, что приучил себя думать — и думать очень хорошо -просчитывая сантиметр и секунду наперед. Его же солдаты — младше моих сыновей. По их экипировке, поведению, частым инструктажам, приезду и отъезду начальников и командиров, думаю, ждать новой крови придется недолго.

Джандаду я прямо сказал, в последний раз мы с ним разговаривали за час до нападения на Амина.

- Азиз (друг), ты знаешь меня давно, и я тебя знаю, и оба мы знаем, что будет сегодня-завтра, и чем это закончится. Я не выведу своих солдат и не подставлю их под пули за дело срамное, и бесперспективное. Согласись, пожалуйста, со мной, азиз, это не тот случай, когда отечество в опасности, и ты хорошо знаешь — Хафизулле может помочь только сам Аллах.

Поверьте, мы прекрасно были осведомлены о ходе событий и конечном исходе. И знали, что охрана дворца — это ваши «коммандос». А где спецподразделения — там смерть, так я скажу. Почему Амин доверял вам, почему не предпринимал контрмер — это его дело. Мы были нейтральны, как и в чувствах к нему.

Когда заваривалась каша, и прошел сигнал об отравлении в доме, мне позвонил Якуб. Я ему сказал открытым текстом: бригаде не дадут и шага ступить — мы взяты в кольцо советскими десантниками, и мои люди у них под прицелом. А Якуба вы напрасно застрелили — золотой был человек. Всеми уважаемый. Он не мог не быть человеком Амина. И не потому, что приходился ему родственником. А потому что, он, прежде всего, как начальник генштаба, согласно занимаемой должности, должен пользоваться безоговорочным доверием главы государства. Ну, это же аксиома, что еще здесь додумывать и сочинять. У политиков — интриги, у нас, военных, служение. Разные вещи. Якубу предлагали уехать в Москву на учебу и там переждать смутные времена. Он отказался, хотя, курируя разведку, владел, как никто другой, информацией и осознавал, чем для него может все закончиться. Якуб настолько благороден, насколько подлы его убийцы. Якуба будет чтить наш народ, а тех убийц в земле источат черви, и никто не вспомнит их имен, и собственные дети их будут стыдиться.

Генерал Слюсарь (комдив 103-й вдв, руководивший на одном из участков проведением Пан-джшерской операции, так называемой «пятой», в ходе которой советская сторона потеряла 93 человека убитыми и 343 ранеными. — Э. Б.) с претензией ко мне: дескать, «коммандос» не проявляет боевой должной активности. Генерал пусть говорит, Акбар будет слушать. Генерал — чужак, Акбар — сын афганского народа. Генерал уйдет с этой земли, Акбар остается навсегда. Генерал выполняет необдуманный приказ, Ак-бар смотрит далеко вперед и выполняет то, что сердце ему говорит — хватит крови и истребления людей. Мы умеем воевать, и подготовлены к войне ничуть не хуже, чем ваши солдаты. Лучше нас, афганцев, никто не стрелял во время учебы в Рязани. Никто лучше не мог пройти тесты на выживание. Никто лучше не совершал суточные переходы и марш-броски. Никто лучше не проявлял в учебном бою смекалки, военной хитрости и храбрости. Никто легче не переносил лишения и тяготы службы — мы от роду неприхотливы и можем сутками обходиться глотком воды, и краюхой черствой лепешки. К слову, вас иногда губит ваше самомнение и заносчивость — что вы лучше всех. А цену себе мы знаем — почти все мои офицеры прошли подготовку в вашем училище, правда, не все привезли себе жен из Рязани. Повторяю, мы умеем воевать и разбираемся в тонкостях тактики на поле боя.

Но то, что сделали ваши «коммандос» во время атаки и захвата дворца — позор и бесчестие, попрание всех правилах ведения войны. Это я говорю вам, офицер элитного подразделения, на долю которого выпало столько кромешного и жуткого — что не приведи еще подобного Аллах. И я вам говорю, как человек, который всегда относился с большим уважением и любовью к вашей стране. Я не хочу знать, кто это делал — убивал детей, стрелял в женщин и в гражданских чиновников; кто специально отыскивал и убивал сыновей Амина; кто осквернял священные книги и Коран; кто недоучил ваших солдат, и почему их не выучили тому, что знают даже мои необученные грамоте сарбозы: книга — это битва душ, а не война слов.

Но если бы Аллах открыл мне раньше глаза, и указал на действия и поступки недругов ислама при за-хвате дворца, клянусь именем всемогущего — я бы со своими солдатами встал на защиту невинных людей в доме Амина, а его самого, лежачего и полуживого, не позволил бы застрелить, и отдал бы в руки право-судия.

Вашим «коммандос» ни в укор и ни в достоинство не поставят убийство Амина — это тайное, госу-дарственное дело. Но почему вы не пресекли мародерство? Ведь ваши солдаты разграбили, как дикие варвары — гунны, резиденцию. Они вымели и растащили все, что только можно было вывести грузовиками и вынести на руках, вплоть до женского нижнего белья и ношеных туфель Амина.

Элитные войска «коммандос» в любой армии мира являются олицетворением чести и доблести. Эти символы они несут на своих знаменах, а ваши солдаты несли тряпки и принесли себе — бесславие…

Оно и с годами не смываемо, это — до конца дней каждого, а для страны — навсегда…

** *

В этой главе я в последний раз упомянул кадета Толю Яренко. 11 марта 2009 года в 21.20 мне позвонил наш однокашник, кадет, Женя Потужный, и разодрал рассудок болью нестерпимой: «Толик умер в Москве…». Я знал его с десяти лет, мы много трудного — такова уж судьба — пережили вместе, и я вслед хочу ему сказать: «Прости, Толя — солнышко».

Так окликнула Толю однажды при мне его мама. На дворе стыл поздний ноябрь пятьдесят седьмого. Раздетые черно-влажные грустные тополя последним листом сорили замеревшую в предзимье землю. Помню, было сыро, ветрено и зябко. Нас куда-то впервые выводили строем в «свет», на люди, и мы, необученные чеканить шаг и держать равнение, носить правильно носкодержатели и подтяжки, сбились в стайку перепуганных воробышков, застенчиво прятали лица, порой с пятном чернильным на носу, за спинами друзей. Нас три месяца, как оторвали от мам и дома, и мы еще не разучились тихонько плакать по ночам в подушки. Мы были просто отданные кому-то дети, и мы хотели быть еще долго-долго «солнышками», и просыпаться по утрам от ласковых рук матерей, а не от зычного и повелевающего гласа сурового, но добрейшего, как показало время, старшины-фронтовика Алексея Ивановича Белоконя: «Рота, подъем!». И когда одна мама, одному из нас подарила слово — нежность, мы, думаю, приняли ее, Толика маму, как свою родненькую… И помню, ясно-ясно, как вот сейчас, что непогодь не имела значимости. И неладные шинели под ремнем, и затылки образцово выбритые не имели значимости. Толикина мама взговорила ласку, и в душу мою легло сокровище, и я повстречал ласковый свет весны. И нес ее в себе. На миг согретыш… Мгновеньем, как оказалось, длительностью в жизнь.

В конце своего земного пути Толик тихо пришел к Богу, и тихо, смиренно и с достоинством оставил нас. Земля ему пухом! Я думаю, он почивает духовно очиненным и прощенным, а мы доживаем во его всепрощении…

Я заказал Толику поминальную службу в православном храме. И честно сказал священнику, что не умею делать этого, и поведал, по ком прошу воздать молитву вечного упокоения и светлой памяти. Он понял меня — я видел и чувствовал это — и помог правильно возжечь свечу.

…Смею заверить вас: Толика — полковника не касались слова Акбара — полковника…

================================

Асфальтная дорога, изгрызенная на крутых поворотах гусеницами боевых машин, через разбитые и расщепленные шлагбаумы и посты, спиралью поднялась на площадку перед главным дворцовым входом. Здесь стояли афганские грузовики, наполовину груженные мебелью: освобождали здание для нового ремонта. Солдаты, облепив громоздкий несуразный комод, недружно и с демонстрацией непосильности ноши, едва доволокли его к машине, и тут же с тяжелым бухом, и нескрываемым облегчением, уронили на землю. Старший не сделал замечания, а нам пояснил, что подчиненных ругать не за что — эту побитую осколками гранаты рухлядь в самый раз свести к дровяному базару. (Есть и такой в Кабуле). И действительно, искореженные и посеченные дверцы держались одной петлей на честном слове, а насквозь продырявленные боковины рассекали свет солнца на десятки играющих лучиков. Поинтересовался — какое имущество, и вещи они уже вывезли, и осталось ли что-то во дворце. Словоохотливый афганец рассказал, что его взвод занимается перевозкой третий день, и во дворце, когда они приступили к работе, не было ни одной носимой вещи, только тяжелые — изуродованная мебель, взломанные сейфы. Все остальное, до нитки, унесли другие. Те, кто пришел сюда с автоматом и стрелял. Им и достался бакшиш.

Внутри было холодно, в разбитые окна задувал с гор колючий январский ветер. Оба лифта не работали. Один был загажен испражнениями, второй разворочан, видимо, взрывом гранаты. Полы и лестницы были подметены. Во многих местах — тщательно вымыты соляркой и бензином – видно, что замывали кровь. От этих освеженных проталин рябило в глазах -так навалом их было поразбросано, поразметано вокруг. Ощущение — словно ступаешь по присушенным корочкам коросты, осыпавших тело прокаженного. Стены, лестничные марши и перила, лепнина на потолке и поверху стен, двери в служебные помещения, спальни Амина и детские комнаты — все это было густо помечено оспинами войны.

В одной комнате, явно детской, на потолке были понаклеены звезды, крупные и малые, огромная желтоватая луна, планеты Юпитер и Сатурн, посередине — большой мусульманский полумесяц, обрамленный полем насыщенной яркой зелени. Почему в небесах помещен луг, в толк не мог взять. Да можно ли вообще распознать и расшифровать полет воображения ребенка, его милые бредни. Ему так захотелось, ему так увиделось, ему примарилось — загадочно сознание и душа малыша. Лучше б спросить, чтобы он сам рассказал… Но об этих планетах, выложенных детской нелогичной закономерностью по потолку-небу, мы никогда и ничего не узнаем. И тайна звезд — как и тайна зеленого островного лужка, вкрапленного неожиданностью и нечаянной радостью, и восторгом детской фантазии в созвездия придуманной и вымечтанной им Вселенной — пограблена навсегда вместе с маленьким тельцем ее создателя.

И еще я увидел на коробке входной двери свежую черточку — царапину (не гранаты след — фломастера). Так мамы помечают рост своего чадушки и, повторяя год за годом, этот священоподобный семейный ритуал «выцарапывания» по дереву, забираясь пометками все выше и выше от пола, радуются возмужанию и зрелости своей кровинушки.

Эта отметка в своем сиротливом одиночестве останется навечно зарубкой без продолжения, как прерванная жизнь…

В правом крыле здания — просторный кабинет. Высоко неровно висит люстра с каскадом хрустальных граненых подвесок, добрая половина которых посечена и разбито изломана. Узнаю, по люстрам палили из автоматов любители мелких сувениров. А может, все куда проще: один додумался — остальные поддержали.

Посередине большой стол, на полу не убранные бумаги, письменные принадлежности, книги. Несмотря на безлад и раздор, следы роскоши не скрыть — она восточная, аляпистая, замысловато-витиеватая.

Европейскому глазу чужда и не понятна. Но и не для них все это создавалось и творилось, чтобы прислушиваться к их мнению, потакать чужим вкусам. Европейцев сюда не приглашали… Как сопровождавшего меня полковника — Михайловича, как, впрочем, и меня, и сотни тысяч других, наших соотечественников.

Приблизительно так я рассуждал про себя, подавляя желание сказать об этом вслух полковнику, досаждавшего мне своими умозаключениями о бутафорской фальшивости, мещанской тяге к яркому и эффектному, пошловатой роскоши Востока. Через два года я снова побываю в этом кабинете. После моей командировки по воинским частям, проводивших операции в горах, с новым командующим 40-й армии генералом Ермаковым — третьим по счету — мы более часа будем вести беседу, и времени будет предостаточно для того, чтобы внимательно оглядеться, и с тоской вспомнить ту «восточную пошловатую роскошь», на смену которой пришла сухая аскетическая скромность, с ярко выраженным безликим казарменным вкусом и портретом товарища Брежнева в красном углу… Генерал армии Ермаков Виктор Федорович в октябре 2011 года вручит мне в Москве медаль Кадета, и мы помянем «Брежневский красный угол» Дворца…

По узенькой крутой лестнице поднялись на чердак. Он оказался неожиданно грязным, неустроенным. Беспорядочно валялись ящики с пыльными плафонами и лампочками; странно — не побитыми после всего здесь произошедшего. Шаткие дощатые мостики поднимались к люкам ржавых водопроводных резервуаров. Стропила подгнили, местами их поддерживали такие же трухлявые подпорки. Торопился Амин с переездом или недосмотрел качество ремонта. Затхлое убожество без… следов боя.

Во время штурма чердак в левом крыле здания оставался закрытым на замок, и никто из атакующих туда даже не «рыпнулся» и вообще не поинтересовался. Хотя элементарные меры предосторожности, не говоря уже о самой сути тактики ведения боевых действий в городе, — к тому просто обязывают, и во все времена неукоснительно соблюдались бойцами и командирами, яко отче наш. Вот так-то воевали, аховые воители на отдельно взятом квадратном метре чердачной площади при взятии отдельно стоящего дома-дворца!.. А может, напрасно я так о них — зло и сурово. Им не чердак нужен был — Амин. А его настигли этажом ниже — и туда мы завернули. Деревянная — из благородных пород (полковник отметил), позолоченная стойка бара. Явный, хорошо видимый, бьющий в глаза след автоматной очереди, искромсавшей опрятно резьбу. В одном месте — очень кучно и густо. Ею был убит Амин (полковник заметил). Попытался пулю извлечь (сувенир не сувенир, а порыв был), но они все слишком глубоко ушла в дерево — не удалось. (Полковник углядел потуги: «Не пытайтесь — напрасный труд, с близи стреляли — не выковырять, если только раму не распилить»). Следов разрывов от гранат, снарядов рядом не было (без полковника — сам заприметил).

Образцово убили Амина: в обрамлении золоченом и на плахе — лобном место из благородного дерева. Хрипло доложили, восторгнулись выполнением главной задачу, а там — и трава не расти. Процесс еще предстоял — пошарить надобно было по сусекам. В сейфе, в кармане — хоть что-то да и перепадет, а на чердаке, что! Пылище вековая. Небось, домовой обитает. Да эти вот лампочки в коробах. Хотя и лампочка в палатке бы сгодилась.

Не прошли мы и мимо библиотеки. И угораздило ж меня туда зайти. Я видел расстрелянные книги. Убитую арабскую вязь, писанную от руки и переплетенную в телячью шкуру, искусно и старанно вычиненную напруженными руками великих, безымянных мастеров-умельцев. Животным, благородно послужившим науке, истории и человечеству, исполнилось бы сегодня далеко за тысячу лет. Трогать и смотреть позволили, брать с собой — нет. Хотя вопрос так не стоял. Вопрос был сформулирован несколько иначе, понятно, что с определенным неудобством для полковника и других, с кем об этом говорил: шкафы, стеллажи, полки почти пусты — это стало возможным благодаря чему, или — кому? Давились словами и мялись, сопели и гнев на себя напущали… А с духом собравшись — сказали: «Да наши, сволочи, разграбили». И успокоили, видимо, только себя: «Но мы находим и по возможности изымаем».

Фотографировать не рекомендовал — я безропотно сдался.

===============================

На том месте, где обитал «мусульманский батальон» — формировался, жил и служил — теперь разместился отряд спецназа армии Узбекистана. Как утверждает Коробейников Александр Александрович (мы с ним общались в ноябре 2009 года), прослуживший в бригаде с 1974 -го (тридцать два года, и два из них в Афганистане): » Армия, как армия, не хуже других. Боевая подготовка на должном уровне. Совершаем прыжки, только вот технику десантировали крайний раз в 1997 году.. Построили возле медпункта новую двухэтажную столовую. Из старых строений остался только незабвенный штаб. А так, вроде бы, все по-прежнему, только люди поменялись, новая поросль в десантники подалась».

Тот «мусульманский батальон» жив: в прыжках с парашютом и в раскосых глазах. И оживлен -в рукописи.

В середине восьмидесятых на территории располагался учебный полк, которым командовал, как по-хвалялись его подчиненные, легендарный подполковник, Хабиб Холбаев. Позже «легенду» определят в один из районных военкоматов города Ташкента. Только после развала СССР о нем вспомнят и предложат должность командующего Армейским корпусом армии Узбекистана.

А первые, истые «мусульмане»- офицеры, образца 1979 года, вышли в запас. Сержанты, солдаты -уволены еще много раньше, и — кто где. И служащие, и предприниматели, и в охранных фирмах работают. Наверное, есть и киллеры — с такой-то подготовкой! И базарные торговцы — с их-то сноровкой! Узнал, вместе они никогда не встречаются, никаких праздников и годовщин, связанных именно с «мусульманским батальоном», не отмечают. Разве, что эту, горькую, а для кого-то, совестливых, — и постыдную, припрятываемую даже от самих себя, и без надежды когда-нибудь искоренить из памяти своей — день штурма дворца Тадж-Бек, Дворца Амина. Боевой единственной задачи, ради которой их сбили в высокопрофессиональную стаю, готовили, тренировали, забросили и — рванули в атаку. Ночную, и, как оказалось, — в навечно непроглядную тьму. Заручники чужой зловещей воли и невольно обреченные, они погружены во мрак пожизненной темницы мук совести и сорома. И стороннего для них бесчестья.

Точнее их погрузили. Чтобы потом, чуть позже, не скупясь — это денег не стоит, — отметить правительственными наградами, и очень честно, с не припрятанной корыстью, — забыть. И не просто на долго забыть. Их, живых, похоронили, и навсегда!.. И потому эти безвинные лиходеи поневоле — вмажут, тяпнут, бахнут, зальют… Кто — как, и кто — сколько может. Пьяному от радости пересуду нет… Бог им судья!..

Давайте, на этом и закончим — мне надо валидол под язык положить. Дал слово своей жене и детям -никогда не возьмусь за перо и не вернусь в залы Дворца. Мне путь туда заказан. Путь этот — в никуда. В немеркнущее, черт бы его побрал, даже с годами, — бесславие!..

Там в ночи полной луны — кровавой Селены, такой она являет вид каждый раз, проплывая над Дворцом, в полнолуние бродит неприбранная душа пятилетнего мальчика и безутешная душа его отца. Я бы очень хотел, чтобы они встретились, притулились друг к другу, и пусть голова мальчика духа упокоится на груди отца — духа. И чтобы не было на свете и во тьме силы, способной разделить их и разорвать это нетленное союзничество мерцающего слияния душ. Неприкаянных доселе по злому року неправедной войны, и людской (никогда-никогда не оправдываемой!) подлости, со знаком сознательно совершенного и до теперь еще не замоленного, а потому и не отмщенного еще преступления. Перед одной светлой, невинной детской душой. Другой темной и греховной… Пусть они там пребудут в тиши и умиротворении, и с улыбками на губах… От этой фантазии — мне легче.

Мысль пришла однажды: милосерден Аллах, и воистину проявил себя таковым, прибирая к себе с земли и с груди отца тело маленького мальчика. Милосерден в том, что не дал ему долгих лет, обрекая тем самым на неизбывную свирепую боль и всежизненную неприкаянную маяту — каторгу от увиденного, ощущенного, осмысленного и пережитого. Медленно умерщвляя непереносимыми страданиями, поглощением разума и каждой клеточки изведшийся в боли плоти.

Милосерден Аллах — их Бог! Он разверзнет очи неспешно праведному совестливому человеку. Он на закате пути, как притомившемуся путнику, подаст ему глоток живительной влаги — библейского откровения и личного откровения души, и озарит осознанием истины. Но в конце. В конце пути. На старости лет, чтобы не мучился и не терзался человек грешный до того часа своего — последнего. А пусть себе во здравии покамест пребывает и в заблуждении, что все, им совершенное, есть правильное и верное: так ему легче брести, в слепом неведении сотворенного, злого. Пусть плечи не гнутся к земле под грузом ошибок. Пусть идет себе человек. Пусть род свой длит. Пусть дети его продолжатся в отце своем. Но когда уже пришел и дошел уморенный, и чада его у смертного одра сгрудились — уготовит ему милосердный Бог шанс откровения и покаяния истинного. И осветится божественное чистосердечие — так ли я жил, так ли завет исполнил и свое предназначение на земле. Пронзит постижение во всем, праведном, и в таком уразумеется, если причастен к событию той декабрьской ночи, что они…

Что они не убили Хафизуллу Амина — они бросили зерно в землю. И оно дало ростки, и проросло. Вызрело гроздьями гнева, затребовав для созревания обильного полива. Кровью. Нашего народа. Народа Афганистана. Урожай бесконечен, безбрежен. Плодовитость страшная. Нескончаема и по сей день. Обилие страданий, боли, трагедий, изувечий. И жатва смертей. Нива бесславия.

Не за горами четвертое десятилетие советскому вторжению в Афганистан. Народ наш так и не сумел залечить раны. Ошибку советских руководителей, увы, уже не исправить. Трагедия перешла границы Афганистана и расползается по Азии, по всему миру.

Тот, кому пасторством и послушанием дано такое право — пусть отпустит грехи, а мы — давайте простим… Там, где кровь, там нет правых…

Всех простим!..

В надежде светлой покаянья…